воробей, вылетело — не поймаешь, а присягу Господь слышит!
Потом завещание написал — Феденьку, головкой слабого, наследником объявил, а душеприказчиком своим думного боярина Богдана Бельского поставил. Митеньке моему в удел был дан город Углич.
А тут-то я, дурища, и маху дала. Думала — коли краса моя ко мне вернулась, то и государь вновь ко мне будет милостив. Все вокруг Митеньки хлопотала, а глядь — он уж который месяц ко мне в опочивальню ни ногой. Я-то сперва тому радовалась, а потом за голову схватилась — ахти мне, ведь бросил! Тут и братцы мои донесли — государь-де вздумал жениться на племяннице аглицкой королевы! А ты ему, говорят, уж неугодна. Да как такое возможно? Русский государь боярышню должен в жены брать, а не заморскую девицу. А они мне: да дело-то решенное, а про тебя изволил сказать, что коли та заморская девка согласится, то прочь погонит, потому что венчание-де ваше — не венчание, а одно баловство.
Ахти мне, сгинет моя краса в монашеской келье под черным клобуком...
И взмолилась я к Господу: Господи, не дай пропасть! Не погуби нас с Митенькой! Ведь не пощадит государь ни жену, ни сына ради своей блажи!..
Старица МАРФА. Меня, меня дожидался! А кто я была? Да из самых небогатых дворян, из Шестовых, нашего рода и не знал никто, пока в романовскую семью меня не взяли. А уж я-то как ждала, пока шестнадцать стукнет! С шестнадцати девок-то замуж выдают, а я и жду, и боюсь — ну как сама себя понапрасну в соблазн ввожу? И семнадцать миновало мне, и восемнадцать, а он почитай что и не глядит в мою сторону... Господи, как быть?..
На Масленицу мы утром с боярыней с моей, с Марфой Никитишной, в светлице сидели, в гости собирались, девки-мастерицы новые пуговицы на княгинину шубу нашивали. За Марфой Никитишной муж прислал, она вышла, потом скоренько вернулась, велела укладку большую на стол поднять, со дна кошелечек достала, меня поманила. Аксиньюшка, говорит, беги, отдай тихонько братцу, перейми его на крылечке. А сама улыбается.
Толкнула я тяжелую дверь — а мне метелица в лицо! А я и мороза не чую! Гляжу — под высоким крыльцом-то он на коне верхом, в колпаке атласном с меховыми отворотами, с золотым перышком посреди, в епанче тяжелой, сам румян, смеется, коня горячит. Я без памяти по ступенькам сбежала, да не донизу, и оказались мы вровень. Протягиваю ему кошелек — а сама слова сказать не могу. И тут он мою руку своей рукой накрыл...
И весь белый свет застила мне та счастливая метелица — один лишь снег стеной да очи его ласковые, ничего более! И душа во мне от восторга зашлась, словно снежной пылью захлебнулась...
Инокиня МАРФА. Метель помню, высокие мои окошечки сплошь замело. Сижу в жаркой горнице, чуть не плачу — Масленица у людей, все на санках катаются, в гости едут, на званые блины, а царице — в покоях сидеть, слезы лить. Смирилась... Пасха в том году была поздняя. Первого марта начался Великий пост. Господи, говорю, сама буду поститься, как схимница, раз в день корочку сухую есть, водой колодезной запивая, дитятко малое поститься заставлю, всех боярынь и прислужниц моих, Господи — не погуби! И так уж слезами умываюсь... за что, Господи?.. Смиренницей всегда была, кротостью славилась, это ли за кротость мою награда?
Приедет иноземка, повезут меня в простых санях в дальнюю обитель — и все... и Митеньку отнимут... Сиди там, дура, со своей кротостью, мужнины грехи замаливай!..
Две недели поста миновало — стряслась беда.
Государь сильно хворал, ноги у него искривились, персты скрючились, иной день шевельнуться без боли не мог, а лечили его иноземцы ртутной мазью. И вот догадался — велел к себе откуда-то ворожеек и колдунов навезти, это в Великий-то пост. Они ему смерть предрекли. И в тот же день, когда предрекли, сел он в шахматы с Бельским поиграть да и повалился со стульца наземь. Там же и Бориска Годунов был. Они потом вдвоем вышли на Красное крыльцо и объявили всем, кто на тот час в Кремле был, о государевой кончине.
Помяни, Господи, душу раба твоего Ивана, и прости ему все согрешения, вольные и невольные, и даруй ему царствие свое небесное... Знаю, Господи, что грешник он великий, так ведь нельзя же не молиться, может, одна я за него на всем свете и молюсь...
Старица МАРФА. Вся Москва шумит-галдит: государь-де помер, будет новый государь — Федор Иванович! Нагих-то, весь род, этой ночью спешно в Углич вывезли, там-де их вотчина, и с царицей Марьей, и с царевичем Митенькой вместе, которого теперь царевичем звать не велено, а лишь князем. Народ взбаламутился, толпа собралась у Спасских ворот, кричали, что-де Богдан Бельский покойного государя извел и сына его погубить ищет, и что трон тогда Бориске Годунову достанется. Даже у нас, в княгинином тереме, женщины толковали: бояре-де, выйдя к народу, побожились, что тому не бывать, и в подтверждение Бельского тут же новый государь в Нижний Новгород сослал. Княгинюшка Марфа Никитишна то и дело от братцев, от Никитичей, новости получала. При мне толкуют — а я и не понимаю ничего. У меня одно в голове — глаза ясные, веселые, и ангелы в небесах поют — сбудется, сбудется, встанешь с ним под венец!
Инокиня МАРФА. 17 марта судьба моя переменилась. Была — царица, стала — не пойми кто. Я бы и не гневила Бога жалобами, да братцы мои кричали и ругались страшными словами. Митенька-де в законном, в венчанном браке рожден, а его, как щенка, из Москвы Бориска Годунов вышвырнул в Углич. А я уж не знала, что и подумать. Под венцом стояла и царицей звалась, сейчас вдовой государевой величают. Опять же — Митенька мой теперь удельный князь, Углич — его вотчина, чем плохо? И пусть бы Бориска треклятый его выродком незаконным считал — от выродка ему, Бориске, какая угроза?
Братцы шумели, а я вдруг осознала — Господи, вот счастье-то! Ни одна государева жена добром не кончила! Аннушка вон Колтовская жива осталась — да в келье живет, сказывали, в гробу спит. А я? И жива, и здорова, и в инокини не пострижена! И дитя мое при мне! И краса моя пуще расцвела!
Пусть там, в Москве, правит, кто желает — а мне бы отдохнуть от вечного страха, от одиночества царского. Ведь там лишь, в Угличе, Митенькины мамки и няньки мне улыбаться стали!
Приехали в Углич. От Москвы — триста верст. Город не мал, одних церквей полтораста. Свой Кремль на волжском берегу, где нам с Митенькой жить… Ну, стали понемногу обживаться… Из Москвы прислали служилых людей и дьяка Михайлу Битяговского — он был за главного. А братцам-то каково, когда за них все какой-то дьячишка решает? И денег на содержание прибавить не желает сверх государева указа. Немудрено, что братцы мои с дядюшкой, Семеном Федоровичем, едва в Угличе обжившись, пить принялись. В Москве-то они были государевы свояки, а тут кто? Приходили ко мне пьяные и одно твердили: береги сыночка, Федька-царенок слаб, хил, хоть Бориска Годунов и исхитрился его на своей сестрице женить, да дитя он не родит! И выйдет вскоре, что наш Митенька престол наследует, назло Годунову! И есть-де в Москве сильные люди, что за Митеньку горой станут! Потому что, когда Федька помрет, Митенька мой останется — последний Рюрикович! Последний! Рюрикович!
Старица Марфа. Мамка Федотовна уж знала, что будет сватовство, и ласково так меня учила: женой, дитятко, станешь для того, чтобы и супруга, и деток, и самое супружество любить. Я сперва не понимала — как можно супружество любить? Я Федора Никитича пуще жизни любила! И вот снарядили меня под венец! Повели! Я ног под собой от счастья не чуяла! Господи, молилась, Господи, пошли сыночка — такого, как он, желанный мой! И повенчали, и оставили нас вдвоем — а он улыбается. Не бойся, говорит, а я ему — как же мне бояться, коли ты мне жизни дороже? И обнял, и стал целовать… ох…
Инокиня Марфа. Одна-одинешенька! Бабы кругом, у каждой — по двое, по трое маленьких, мужья у них! Вечером, мне в пояс поклонившись, к мужьям уходят! Одна, одна!.. Царских вдов- то замуж не берут! И пострига не приняла, а как монашка! И, выходит, кроме Митеньки у меня других деток не будет. Вот она, беда-то!