шелковиц и грушевых деревьев, собственная комната, набитая книгами и грампластинками, проигрыватель, охотничья двустволка на стене. Вот так же в родительском доме, когда лили зимние дожди, он мог без конца валяться, слушать томительную итальянскую песню с заезженной пластинки: «Кози, кози, белла кози аль ди дольче мадонна…» Не хотелось ни идти на работу в колхоз, ни помогать матери по хозяйству— задавать корм курам, индюшкам. В такие вот мартовские дни сад и все село полны пением птиц, на склонах окрестных гор доцветают кусты мимоз, а через колхозное поле, на берегу Черного моря ждут курортников и курортниц дом отдыха, танцплощадка…
«Лилька, детдомовка, никогда не видела моря, — подумал он, отбрасывая со своего худого, жилистого тела лоскутное одеяло и вскакивая с низкого топчана на деревянных ножках. — Все?таки из?за нее стал москвичом, получил прописку! Хотела затащить в церковь венчаться. Когда?нибудь заработаю денег, повезу, покажу Лильке море, Сухум. Хотя родители и Хутка не примут ее, скажут: «На ком женился? Страшнее не мог найти? Да еще китаянка!»
«Я еще им всем докажу! — думал он, умываясь до пояса на кухне над пожелтевшим рукомойником с отбитым краем. — Поступлю в институт, окончу, стану не хуже Хутки. Перестанет издеваться при всех: «Мой брат–близнец— мой черновик: первым родился, и такой урод!»
Хутка был признанный красавец, удачник. Появился на свет всего через несколько минут после него — и такая разница! Ухитрился увернуться от армии, купил диплом об окончании московского пединститута, устроился работать в республиканский журнал, получил двухкомнатную квартиру в городе, женился на одной из самых красивых девушек— дочке заместителя председателя горисполкома. По субботам приезжает с женой и годовалым Зуриком в село на отнятом у отца «Запорожце».
Отец, инвалид войны, без обеих ног, едва получив машину в собесе, вынужден был отдать ее Хутке. «Кто был на фронте, в конце концов?!» — не выдержал обычно покладистый отец. За Хутку вступилась мать: «У них маленький ребенок, не на чем ездить к нам за продуктами, не душиться же в автобусе…»
Лиля не раз говорила Вано, что он не должен ненавидеть брата. Но и теперь, поедая еще хранивший отголосок тепла омлет, Вано испытывал все то же чувство обиды на судьбу.
Почему все?таки Хутка красив, а он, Вано — с горбатым носом на длинном лице— некрасив, всегда неудачлив?
Он подошел к висящему на двери шкафа зеркалу, посмотрел на себя. Незадолго до армии, семнадцати лет, попытался ухаживать за женщиной из дома отдыха, вдвое старше себя. Сорвал с клумбы у танцплощадки самый красивый цветок, прежде чем поднести ей, понюхал и тотчас был ужален в этот самый нос вылетевшей оттуда пчелой.
Нос распух, как картошка. На беду Хутико оказался дома, да еще с приятелями, распивавшими на террасе «Изабеллу». То?то было смеха!
Вано вымыл на кухне тарелку. Хотел вскипятить воду для чая, но шел уже одиннадцатый час. Нужно было успеть сделать задуманное.
Он слегка отодвинул от стены Лилин кухонный столик, вытащил припрятанные за ним рулоны обоев, которые, отстояв очередь, купил неделю назад на Комсомольском проспекте. Лиля не знала, что он купил их на деньги, вырученные за собранные в феврале у помоек и мусорных урн бутылки.
Сначала следовало ободрать старые обои в мерзких следах от раздавленных клопов.
Вот так же сдирал он трусики с купающихся в море девиц. Парни–односельчане каждую зиму ждали начала курортного сезона, когда можно будет приступить к этому опасному спорту— насиловать пловчих прямо в воде. Пловчихи, как правило, почему?то не кричали, не звали на помощь. Может быть, боялись, что их утопят.
Дело это не доставляло никакого удовольствия. От соленой воды щипало. В ней, как сопли, всплывала сперма… Зато потом на берегу можно было хвастаться своими победами.
Конечно, Вано не рассказывал Лиле о том, как после случая с пчелой стал проводить время на пляже среди таких же загорелых ровесников, выглядывая на мелководье очередную жертву.
Теперь ему было двадцать четыре года, он стал взрослым, семейным человеком, собирающимся делать ремонт в собственной комнате; срывающим лохмотья обоев, как прошлое.
Иногда кажется, чтобы отделаться от прошлого, чтобы стало легче на душе, нужно рассказать близкому человеку хотя бы часть своих злоключений. Двумя из них он с Лилей все- таки поделился.
В то лето, в тот бархатный сезон перед осенним призывом в армию Вано, валяясь на том же пляже, однажды разговорился с тучной отдыхающей из Алма–Аты. От нечего делать примерил ее лежащие на полотенце черные противосолнечные очки. И ушел в них. «Так, сама того не подозревая, началась моя воровская жизнь», — рассказывал он Лиле. — Крал по мелочам. То пачку сигарет и зажигалку из кармана оставленных купальщиком брюк. То тюбик крема от загара. Хотя зачем мне нужен был этот крем?»
Красть почему?то было приятно, но Вано знал, что все эти летние забавы, обычные для многих местных парней, плохо кончаются, и в глубине души был рад тому, что призыв спас его.
На проводах Хутка, остающийся дома, любимец отца и матери, подарил ему авторучку: «Пиши домой хоть раз в месяц. И не лезь на рожон, идиот!»
Вано попал в десантные войска, в учебку под Смоленском.
Через полгода он уже бегал в белом маскхалате на лыжах, стрелял из автомата.
Не было в его роте никакой дедовщины. Из дома регулярно приходили картонные ящики–посылки с вяленым мясом, медом, зимними грушами, гранатами, грецкими орехами. Население казармы с удовольствием поглощяло плоды абхазской земли. Содержимое посылки исчезало задень.
Все было бы ничего, если бы не заставляли прыгать с парашютом.
Каждый раз командиру отделения приходилось кулаками выталкивать его из самолета. Каждый раз Вано был уверен, что разобьется…
До сих пор помнит он свист холодного ветра, когда обморочно падал в пустоте неба… В последний момент вспоминал о том, что нужно дернуть за кольцо. И в ту минуту, когда его вздергивало за лямки и парашют раскрывался, странным образом вспоминалась итальянская песенка: «Кози, кози белла кози аль ди дольче мадонна…» — раздавалось между небом и землей. Вано не понимал, о чем поет. Ему казалось, что это молитва.
…Деревянные половицы были усеяны отодранными обоями. Оставался лишь прямоугольный кусок над самой дверью. Прежде чем переставить табуретку, оторвать и его, Вано снова сходил на кухню, принес в комнату хозяйственное ведро с теплой водой, чтобы развести клейстер.
Отдыхал, сидя на табуретке, и за неимением лучшего, размешивал клейстер ручкой веника. Еще предстояло решить, чем намазывать этот клей на новые обои, не зубной же щеткой.
…Вано рассказал Лиле и о том, как зимой на втором году службы стал участником массового сброса парашютистов на территорию условного противника. Накануне один сержант поведал ему, будто во время подобных маневров определенный процент солдат гибнет; будто в секретных документах этот процент уже заложен…
Когда наступил решающий момент, руки Вано мертвой хваткой вцепились в стойки у раскрытой двери, откуда хлестал ледяной ветер бездны. Остальные самолеты, сбросив живой груз, исчезли, а этот все летел, пока инструктор и второй пилот, матерясь, боролись с Вано.
…Он падал сквозь молочный туман облаков, и когда парашют раскрылся, увидел, что снизу на него надвигается заснеженный лес. Вместо колхозных полей, о которых им говорили во время инструктажа.
Итальянская песенка даже не вспомнилась. Суетливо работая стропами, чтобы не повиснуть на вершине какого?нибудь дерева, Вано удачно приземлился среди сугробов на берегу замерзшего ручья.
Ни звука не было слышно окрест. Где сотни солдат, сброшенных раньше него? Где сборный пункт возле какой?то летней кошары?
Он крикнул раз, другой… Снял парашют, уложил его в ранец. Посмотрел на компас. Стрелка, как всегда, показывала на север. Это ни о чем не говорило. Нужно было до сумерек выбраться из леса, скорее найти своих.
Вано закопал парашют в снег, пошел с автоматом за спиной по течению ручья. Часа через полтора ручей вывел его к речке, тоже замерзшей. На противоположном берегу курились дымками аккуратные домики деревни.
Лед под ногами опасно прогибался. Он благополучно пересек реку, обогнул забор и поднялся на крыльцо первой же избы. На стук отворила перепуганная старушка в переднике. Она что?то вскрикнула на