яростно, свирепо, ревностно отстаивающий не просто жизнь свою, а яростно-гордое право на волю, свободу — гордый свободою настолько, что встречал угрозу не со страхом, даже не с тревогой, а почти с радостью, как бы намеренно подставляя себя опасности, чтобы живей насладиться свободой, чтобы старые крепкие кости и мышцы оставались упруги и быстры в сохраненье и защиту вольной жизни; виделся старик, сын черной рабыни и вождя индейцев, унаследовавший от матери долгую повесть народа, который смиренью научили страдания, а стойкость, превозмогшая страдания, научила гордости, — а от индейцев унаследовавший повесть народа, обитавшего в этом краю еще дольше, но ныне существующего здесь лишь в одиноком дружестве с чуждою кровью старого бездетного негра и с диким и неукротимым духом старого медведя; виделся мальчик, который желал научиться смирению и гордости, дабы стать искусным и достойным охотником, но обнаружил, что постигает лесное искусство чересчур быстро, и убоялся, что вовек не станет достойным, ибо не достиг смирения и гордости, хоть и старался, — но однажды старик, сам не умевший выразить того словами, как бы за руку повел его туда, где старый медведь и помесный песик показали мальчику, что еще надо третье проявить, чтобы достичь смирения и гордости; и песик виделся, безымянный многопомесный ублюдок, взрослый уже, но не весящий и шести фунтов, по крохотности своей не опасный для зверя, не свирепый — ибо в таком малом тельце свирепость сочли бы попросту визгливостью, не смиренный — ибо и без коленопреклоненья слишком невысокий над землею, и негордый — ибо как в такой крохе разглядеть горделивость? и не знающей даже, что небеса ему не уготованы, поскольку заранее о нем решено, что бессмертной души не имеет, — так что лишь оставалось песику быть храбрым, хотя и храбрость его, вероятно, сочтется всего-навсего визгливостью.

— А ты не стрелял, — сказал Маккаслин. — На каком ты расстоянии был?

— Не знаю, — ответил он. — Я большого клеща разглядел у него на правой задней. Но я был уже без ружья.

— Да ты не выстрелил и прежде, когда держал ружье, — сказал Маккаслин. — Почему же? — И, не ожидая ответа, встал и по шкуре медведя, которого мальчик добыл два года назад, и по шкурище, добытой Маккаслином еще до рождения мальчика, прошел к книжному шкафу под рогатой головой первого своего оленя и вернулся с книгой, сел, раскрыл ее. — Слушай, — произнес Маккаслин. Прочел вслух все пять строф, закрыл книгу, заложив страницу пальцем, взглянул на мальчика, — Ладно. Слушай опять, — и прочел снова, но лишь одну строфу, закрыл книгу, положил на стол. — Пусть не испив блаженства, но навеки тебе любить, а ей красой цвести,48 — повторил Маккаслин.

— Он о девушке тут говорит, — сказал мальчик.

— Надо ведь было к чему-то привязать, — сказал Маккаслин. И продолжал затем: — Он о правде говорит здесь.49 Правда одна для всего. Она не меняется. Она охватывает все, чем живо сердце: честь и гордость, сострадание и справедливость, храбрость и любовь. Понимаешь теперь, почему не стрелял ты?

— Не знаю я…

Мальчику казалось — как-то проще было дело, чем в этих стихах, где юношу утешают тем, что пусть он никогда не приблизится, не прикоснется к своей девушке, но зато и не отдалится затем никогда. Мальчик слышал рассказы о старом медведе, и подрос, был допущен к охоте на медведя, и четыре года на него охотился, и встретил наконец с ружьем в руках, и не стал стрелять. Потому что песик- крысолов… Но он мог бы выстрелить гораздо раньше, чем песик пробежал те двадцать шагов расстояния до медведя, да и Сэм Фазерс мог бы выстрелить в любой миг той бесконечной минуты, когда Старый Бен, поднявшись на дыбы, нависал над ними… Мальчик очнулся от раздумья. Глядя на него, Маккаслин продолжал голосом негромким, словами тихими, как окружавший сумрак:

— Храбрость и честь и гордость, состраданье и любовь к справедливости и свободе. Всем этим живо сердце, а то, чем дышит сердце, становится правдой, насколько она нам доступна. Понимаешь теперь? — и слова эти продолжают звучать в сумраке сейчас, как и семь лет назад, не громче — а громко и не надо, им и так вовек не сгаснуть; стоит лишь взглянуть Маккаслину в глаза, подернутые тонкой и горькой усмешкой (и губа слегка приподнята в подобии усмешки), — Маккаслину, отца заменившему родичу, опоздавшему жить в старом времени и не поспевшему к временам новым — и сейчас вот они оба чуждо противостоят друг другу над искромсанным войною отчим наследием, над темною опустошенною отчизной, распростертою и не могущей отдышаться после этой без наркоза проведенной операции…

— Что ж, так тому и быть… И, несомненно, земля эта проклята сама по себе и в себе.

и он:

— Проклята…

и снова Маккаслин просто поднял руку, опять без слов и даже не на полку указуя, — и, как стереоскопический проектор сгущает в одну целостно-мгновенную картину бессчетные детали поля зрения, так этот быстрый легкий жест в тесной, загроможденной сумеречной комнате не только конторские книги словно бы распахнул, но и всю плантацию восставил и воссоздал в ее спутанной и сложной целости: землю, поля и товарную стоимость их; работников и работниц, кого земля кормит, одевает и даже деньгами на рождество нещедро оделяет в обмен за сев, ращение, уборку и очистку хлопка; машины, мулов, упряжь, утварь хлопководческую, их ремонт, обслугу, восполнение, — всю эту сложную махину хозяйства, основанного на несправедливости, сотворенного беспощадной алчностью и ведомого с дикарской подчас свирепостью не только к людям, но и к дорогостоящей скотине, но платежеспособного и продуктивного и притом растущего, а два десятка лет тому назад невредимо выведенного Маккаслином, тогда еще подростком, из разгрома и хаоса, в котором едва ли одна плантация из десяти уцелела, — и ныне продолжает оно здравствовать, расти и крупнеть и пребудет платежеспособным, продуктивным и растущим, покуда пребудут Маккаслин Эдмондс и его наследники, пусть даже опять лишь по женской линии и потому под новой, третьей еще какой-нибудь фамилией.

и он:

— Да, так тому и быть. Ибо не в земле, а во владельцах дело. Не только кровь, но и фамилия не та; не только цвет, но и наименованье: Эдмондс, белый, но по женской линии наследующий, может носить единственно фамилию отца своего; Лукас же Бичем, ветви старшей и по линии мужской, но черный, мог бы взять себе любую фамилию на вкус и выбор, и никто и ухом не повел бы, — но только не фамилию отца, к тому же бесфамильного…

и Маккаслин:

— Это и мне ведомо, и потому скажу еще раз: есть ведь, есть наследник и владелец — тоже внук, тоже по мужской линии, и старше Лукаса — прямой, единственный и белый, и носящий даже дедову фамилию…

и он:

— Я свободен.

и на этот раз Маккаслин не поднял даже руку, не указал на пожелтелые страницы, не сослался жестом на поля, плантацию, хозяйство — но возникла пред глазами бренная и стальная нить, прочная, как правда, и неистребимая, как зло, и протянувшаяся за пределы жизни, за письменные завещания и записи, и связующая с вожделениями и страстями, надеждами, мечтами и скорбями истлевших пращуров, чьи имена даже и дедов дед не слыхивал при жизни.

и он:

— Освобожден и от этого тоже.

и Маккаслин:

— Пожалуй, ты (я допускаю это) избран Им из всего твоего поколения, как, по твоим словам, Бак и Бадди были избраны из своего. И для одного лишь тебя понадобились Ему медведь и старик и четыре года посвящения. И чтобы созреть для дела, потребовалось тебе четырнадцать лет, и столько же, если не больше, Старому Бену, и семьдесят с лишним лет Сэму Фазерсу. А ты ведь всего лишь один. Сколько же еще понадобится лет — долгих лет?

и он:

— Много пройдет долгих лет. Я этого не отрицал. Но все равно свершится, ибо они выстоят…

и Маккаслин:

— И ты, во всяком случае, освободишься… Но нет, не освободимся ни мы от них, ни они от нас — ни

Вы читаете Сойди, Моисей
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×