Вчера, в два часа, я устроился в «доме для гостей» и сказал бы, что уже привык к нему, если бы не сохранил почти полностью привычки жизни на бивуаках. Я храню воспоминания о предыдущих путешествиях, когда мне приходилось ночевать в самых неожиданных условиях, начиная с гнезда скорпионов в Бушагруне до Дар-Дияфа в Тольге, где моими соседями по комнате были молодой страус и антилопа; и все же я не перестаю удивляться убогости убранства моего здешнего жилища. А оно еще было специально отремонтировано, чтобы принимать почетных иностранцев, и при нем даже собираются устроить арабскую канцелярию.
— Я очень рад, — сказал мне предупредительно господин Н., проводив меня туда, — что вам досталось одно из лучших помещений в Лагуате.
Я застал там целый полк подметальщиков-арабов, убиравших комнаты, то есть выметавших с террасы во двор и со двора на улицу огромную кучу навоза, сухой соломы и пыли.
В этом доме имеется двор, на первом этаже дома четыре помещения, одно из которых служит конюшней, на втором — две неплохие комнаты и еще два полуразрушенных чулана, где поселили двух моих слуг: одного я нанял, чтобы он служил мне еще переводчиком, проводником и камердинером, а другого — для ухода за лошадьми. О галерее с тремя окнами говорить не стоит, я охотно уступаю ее мышам и ящерицам.
Несколько слов о состоянии жилища. Представь высокие закопченные стены с зияющими в двадцати местах проломами, которых, вероятно, недостаточно, раз все двери от входа с улицы до моей комнаты распахнуты настежь; я чувствую себя здесь в меньшей безопасности, чем на проезжей дороге. Самый закопченный угол во дворе рядом с пальмой принадлежит кухне; мы нашли здесь кучу золы, остывавшей с 4 декабря, и четыре прокаленных камня, образующих печь. Огонь не повредил старого дерева, оно растет прямо у стены и наполовину прикрывает мрачный внутренний дворик широким веером пожелтевших листьев. На второй этаж ведет крутая лестница без перил в двадцать пять ступенек; она так узка, так ветха, так необычна, что мне пришлось досконально изучить ее, чтобы без опаски взбираться по ней ночью. Я прекрасно помнил место, где не хватало двух ступенек, а также что пятая расщеплена пополам со стороны двора и представляет собой сомнительную точку опоры, что двадцатая и двадцать третья вдвое выше всех остальных, что, наконец, на всем протяжении лестницы можно ступать лишь на пальцы, когда поднимаешься, и на пятку, когда спускаешься. В комнате слуг отсутствует половина потолка и половина пола: две дыры — над головой и под ногами — находятся одна под другой. Не снаряд ли прошил весь дом насквозь? Что же произошло шесть месяцев назад на этом самом месте, где сегодня я пишу свой дневник? На домах арабов столько шрамов, что вообще трудно понять — а в Лагуате сложнее, чем где-либо в другом месте, — время ли, небрежность или рука неприятеля нанесли эти раны. И, наконец, маленькая комнатка с белыми стенами, с земляным утрамбованным полом, который превращается в грязь, когда я разбрызгиваю по нему бидон воды, чтобы сбить пыль; окно, затянутое упаковочной тканью, закрепленной на раме; дверь, замаскированная попоной; брезентовая складная кровать на двух ящиках, бурнус, который служит мне одновременно одеялом и матрасом; вместо подушки торба, набитая ячменем, — вот, дорогой друг, моя резиденция со всей утварью художника и путешественника, где я сам себе приказал ожидать наступления сильнейшей жары.
Проявив чуть-чуть ловкости, я мог бы устроиться с большими удобствами и еще больше уединиться. Но зачем? Личная безопасность беспокоит меня меньше всего, трудно предположить, что мой жалкий скарб соблазнит кого бы то ни было: мои пистолеты останутся в саржевых чехлах, пока их полезность не будет мне доказана. В общем, несмотря на сожаление о бесконечно более радостной жизни в палатке, я все-таки испытываю душевное облегчение, чувствуя себя лишенным всего, а в сущности и ни в чем не нуждаясь.
Вечером я поднялся на террасу, чтобы наблюдать заход солнца и одновременно изучить местность.
Обратившись лицом к северу, я увидел площадь, лежащую под моими ногами, дом коменданта, ручей и место для стирки белья: дальше раскинулся оазис. Далеко за оазисом, с северо-запада, где садилось солнце, на северо-восток тянулись три последовательных ряда холмов: первый — окрашенный в бронзу и золото, второй — лиловый, третий — цвета аметиста. Самая близкая гряда — продолжение дюн Рас аль- Уйюн, и там в складке сверкающего песка сероватое русло, по которому я ехал утром; вторая — Джебель- Мила, я узнал ее по бесконечной горе, вдоль которой ехал довольно долго; наконец, последняя, самая дальняя, носит очень точное название, которое радует слух, — Джебель-Лазраг (Голубые горы).
Справа, на скальной равнине, развернулась восточная часть города в форме почти правильной пирамиды бурокрасного цвета, вершиной которой является восточная башня.
Дома на площади закрывают вид слева. В южной стороне города видны сады и от самого дома уходящие вдаль рощи финиковых пальм, возвышающиеся над беспорядочной массой прочей зелени.
Дом коменданта, выделяющийся среди других арабских сооружений почти европейским расположением окон и побелкой фасада, служил в прошлом мавританской баней, которую последний халиф Бен Салем за несколько лет до своей смерти приказал выстроить итальянским мастерам. Рядом я заметил невысокое разрушенное строение, когда-то окрашенное в белый цвет, с вытянутыми отверстиями окон, увенчанное тонким железным крестом, — это старая мечеть, превращенная в церковь. Чуть левее, на террасе бесформенной глинобитной лачуги, прогуливалась фигура в черном платье, в широкополом черном головном уборе. Это обитель священника, а невзрачная фигура, вид которой сначала удивил меня, — местный кюре.
Площадь представляла собой яркое зрелище: разнообразие костюмов и непривычные звуки на этом чисто африканском фоне, напомнившие мне суету французского гарнизона. Кавалерийские кони пили из ручья по соседству с ослами, верблюдами и худыми арабскими кобылами, которых привели оборванные конюхи; чуть дальше столпились люди, наполнявшие различные кувшины, бидоны, фляги, черные бурдюки, бочки. Военные свистки слышались во всех уголках города.
Сумерки длились недолго: оранжевые блики на мгновение осветили запад над темными горными массивами, и сразу все обесцветилось. Легкий туман, стлавшийся над землей, потянулся кверху по стволам финиковых пальм и задержался в их султанах, принявших холодный зеленый оттенок. Ночь наступила почти внезапно.
Мне хотелось провести этот вечер в одиночестве, и, как только окончательно стемнело, я вернулся в свою комнату. В ней было жарко, термометр показывал 31°. Небо было великолепно, никогда я не видел столько звезд и таких крупных; я с трудом отыскал Большую Медведицу среди мириад звезд почти одинаковой величины и яркости.
Мне было слышно, как слуга привел лошадей и спутал их, затем по каменной лестнице простучали тяжелые и легкие шаги.
— Спокойной ночи, господин, — сказал мне М., проходя мимо моей комнаты.
— Пусть твоя ночь будет доброй, сиди, — сказал Ахмед. И дом погрузился в тишину.
Поднялся ветер, пальмы зашумели, как море, этот шум сопровождался отдаленным лаем собак, клекотом грифов и кваканьем лягушек; покрывало над дверью ежеминутно приподнималось, будто кто-то порывался войти.
В десять часов кавалерийский рожок сыграл под моим окном сигнал «гасить огни», тягучий и нежный мотив, заканчивающийся резкой нотой, слышной издалека.
«Надо же, — подумал я, — я еще не совсем вне Франции!»
Музыкант повторил мотив, введя в ритурнель модуляцию причудливого вкуса, и несколько минут наслаждался игрой, словно сигналил для собственного удовольствия.
Я лежал на брезентовой кровати, поглядывая при свете свечи на свои дорожные вещи, на черный потолок и размышляя о странности моего нового положения, потом встал и сквозь щели в стене заметил огонек в глубине комнаты Ахмеда: араб курил перед сном.
Рожок умолк. Другие рожки ответили ему из разных концов города более слабыми, но четкими звуками; постепенно легкие ноты духовых инструментов рассеялись, и слышен был только шум пальм. Тогда я почувствовал какую-то сердечную слабость, мне вдруг стало грустно; задув свечу, я улегся на