безмолвие. Зато слева, среди абрикосовых деревьев, слышалось воркование горлиц.
После довольно длительного пути по улицам, куда не проникали солнечные лучи, более узким, чем в Лагуате, вымощенным еще более скользкими плитами, мы попали на маленькую улочку, в конце которой несколько человек расседлывали лошадь Аумера. Подъехав к ним, мы спешились, и нас ввели в очень темную переднюю с традиционной каменной скамьей, возвышающейся на четыре фута над землей. Там молча толпились люди. Все суетились вокруг человека, который лежал на спине посреди скамьи. Когда мы подошли, один араб в довольно чистом бурнусе цвета трута протягивал ему миску с молоком и одновременно предлагал выбрать яблоко из кучи наваленных на ковре мелких зеленых плодов. Это каид Таджемута прислуживал Аумеру. Завидев нас, Аумер расплылся в улыбке и сказал по-французски самым звонким голосом, на какой был способен:
— Здравствуйте, мой лейтенант, — словно встретил старых друзей, которых не видел уже целый месяц.
Наш приезд привлек толпу любопытных к дому каида. Мгновенно прихожая была заполнена, и дверь, закупоренная людьми, не давала возможности зевакам, желающим все видеть, удовлетворить их любопытство: большая часть посетителей осталась на улице в бессмысленном ожидании. Уже через минуту стало нечем дышать, и я потерял всякую надежду на отдых. Находиться в доме бедных ксуров Юга не слишком приятно. Надо признать, что здесь спасаешься от солнечного удара во время палящего летнего зноя, но зато приходится переносить все мыслимые неудобства. С первого взгляда я понял, что жилище каида станет для нас местом мучений, наименьшее из которых, несомненно, ужасающая жара, как в сухой парилке. По жестокому зуду, охватившему все тело, я догадался, что здешние мухи имеют целую армию гнусных пособников, скрывающихся в коврах.
Под потолком, прямо над скамьей, свила гнездо ласточка. Птенцы уже вылупились, и каждые пять минут ласточка возвращалась, неся что-то в клюве. Дверь была низкой; между притолокой и головами людей, столпившихся на пороге, едва хватало места для птицы. Она проскальзывала с легким писком. Подняв глаза, я увидел шесть покрытых черным пушком круглых головок, шесть раскрытых клювов над краем гнезда; желтые подушечки вокруг клювов делали их похожими на губы. Птица старательно делила пищу между птенцами, и головки одна за другой исчезали в гнезде. Мать, немного удивленная присутствием множества людей, колебалась в выборе между дверью, ведущей во двор, и дверью на улицу; у нее, вероятно, было основание предпочесть вторую, и она выпорхнула на улицу, хотя выход во двор был почти свободен. Эта сценка повторялась вновь и вновь, и каждый раз кто-то из арабов произносил строгим голосом: «Балек!» («Осторожно!») Многие сразу же сгибались вдвое, чтобы освободить место, иные, еще более любезные, вовсе отходили в сторону. Птица взлетала и уносилась, издавая новый крик.
За столь трогательную черту характера я охотно простил этим славным людям то, что они заставляли нас задыхаться из-за своей неуместной вежливости. Хотя я привык безропотно переносить лишения, но нахожу этот способ отдыха столь изнурительным, что предпочел бы ему длительный переход. Диффа, конечно, не могла начаться вовремя. Эта церемония всегда требует определенных приготовлений, и ее торжественность в большой степени зависит от медлительности, с которой она протекает. Лица присутствующих залиты потом, бурнусы промокли, как банные простыни. К тому же невыносимые укусы жгли мне тело. Я обратился к лейтенанту, который, как мне казалось, не испытывал ничего подобного:
— Вы чувствуете?
— Нет, мой друг, — ответил мне лейтенант, — но я их вижу. А вам я советую прогуляться.
Направляясь к выходу, я очутился лицом к лицу с каидом, который нес черного барашка, дрожащего и блеющего от страха. Здоровый детина, одетый, как и каид, в необычный желтоватый бурнус и немного похожий на него, следовал за ним с веселым лицом, поигрывая ножом. Каид, полагая, что доставляет мне удовольствие, приоткрыл «шерстяное одеяло», чтобы показать, как бела и жирна его бедная жертва. Из приличия я был вынужден пощупать трепещущую плоть животного, которое собирались нанизать на вертел и через час подать к столу. Я сам себе показался дикарем, и диффа Таджемута больше не вызывала у меня ни малейшего аппетита.
Улицы были тихи, почти пустынны; тень уменьшалась на глазах, и мне попадались лишь отдельные жители, лежавшие под темными портиками домов. Заметил я и прячущихся детей. Проходя по улице, я слышал мерное постукивание станков, как во дворах Лагуата. Я обошел восточную часть города и направился, несмотря на жару, к белой гробнице, которая выделялась сверкающим пятном на бесцветном полотне. Это место погребения Сиди Аталлаха, одного из патронов Таджемута, предка Улед Сиди Аталлах, маленького племени в сотню палаток, которое кочует в окрестностях Таджемута и хранит в городе свое зерно. Мечеть возвышается над восточной частью города, почти как мечеть Сиди-эль-Хадж-Айка над одним из кварталов Лагуата. Она окружена маленькой каменной стеной, вход завален так, чтобы внутрь нельзя было проникнуть. Верующие увешали стену множеством лоскутков. Отсюда по хребту холма я вернулся в город с северной стороны.
Таджемут так и не оправился от осады, которой подвергся одновременно со своим соседом — Айн- Махди. Чернеющие обломки, словно зазубрины на вершине холма, разрушенная почти до основания крепостная стена, обожженная при пожаре, — вот все, что осталось от старой крепости, уничтоженной во время войны. Дома лепятся друг к другу и издали кажутся живописной группой, на самом деле они находятся в самом жалком состоянии и постепенно разрушаются. Правда, все башни надстроены и ограды садов отремонтированы, чтобы сохранить посадки. Сады подступают к городу с трех сторон. Уэд-Мзи огибает три четверти территории Таджемута, вдоль ее широкого русла со стороны садов тянется высокий земляной берег красноватого оттенка, а с другой стороны русло захватывает значительную часть равнины в период половодья, но в сезон засухи река бесполезна: она не орошает сады и не может служить защитным рвом. Не остается даже следов того, что почва была влажной. Как в Лагуате, ручеек исчезает в песке, чтобы показаться вновь лишь в период дождей.
Солнце почти достигло зенита, когда я остановился среди обломков старой крепости, любуясь панорамой равнины. Я словно опять оказался в Лагуате: город, изнуренный жарой, оцепенел. Тишина была полнейшей. Все замерло. За зеленым островком садов открывалась голая, каменистая, выжженная местность, заключенная в кольцо буро-красных и пепельных гор очаровательного оттенка, но за невыразимой мягкостью тонов угадывалась жестокая бесплодность камня. Единственное облачко плыло над голубоватым пиком Джебель-Амура. Опаленный солнцем город, расположившийся на серых склонах, лишенных тени, не подавал никаких признаков жизни. Две лошади, замеченные мной при въезде в город, оставались на прежнем месте, но улеглись головами на север. Среди руин стояла черная палатка, в которой женщина в лохмотьях взбивала молоко в бурдюке. Самая глубокая ночь покажется оживленной рядом с этой унылой картиной. Во Франции трудно понять ощущение пустынного безмолвия под великолепным солнцем, заливающим землю своими лучами. В умеренном климате полуденное солнце пробуждает землю, вызывая к жизни все радостное и прекрасное, усиливает пылкое веселье, царящее в природе. В пустыне полуденное солнце ошеломляет, подавляет, умерщвляет, а полуночная тень восстанавливает силы и возвращает к жизни.
Лишь зеленый цвет листвы благодаря невероятным запасам животворных соков противостоит воздействию ужасного лета, которое иссушает реки, делает непригодной для питья воду уцелевших источников и лишь немногим людям дает время состариться. Зеленый цвет необыкновенен, его невозможно передать смешением красок обычной палитры художника. Я вспомнил зеленую поросль дубрав, нормандские огороды после полива в лучшее время года, после того как распускаются почки, но так и не нашел достойного сравнения с ровной, вызывающе яркой, изумрудно-зеленой краской, которая придает кронам деревьев вид игрушек из зеленой бумаги, развешанных на желтых стволах. Деревья стоят на почти голой земле цвета соломы, лишь изредка встречаются квадратики измученных жаждой огородов с едва взошедшими и увядшими на корню фасолью и бобами; все это усиливает дисгармонию и делает сравнение более точным.
Сады — все состояние и вся радость Таджемута. Говорят, они плодоносят. Я видел только яблоки и абрикосы. Мелкие, блеклые яблоки по величине и по вкусу напоминают те, что у нас идут на приготовление сидра. Абрикосовое дерево очень красиво: высокое, изящное, с густой кроной изысканной формы, будто сошедшее с полотна пейзажиста, вот почему я обращаю на него внимание. Плотная круглая крона или свисающие длинные гроздья листьев «написаны» плотными круглыми мазками, располагающимися, как предусмотрено канонами жанра, в строгой симметрии, словно стежки вышивки. Это в точности напоминает