там много на столах лежало, и я в сумку себе положила.
— А как же вы не боялись? А вдруг бы… они ведь там, в милиции…
— Так куда ж дальше терпеть? Ну, справились, сидим, ждём. Приходят, значить, следователи, носом повели, мы-то сами принюхались, а им, видно, со свежего воздуха пованивает же, но ничего не спрашивают. Да у них у самих так накурено было, так накурено. Ну, и начали опять всё по новой: где были, чего делали, чего видели, чего знаете. Приставучие! Сидим, значить, Сонька за одним столом, я — за другим, разговариваем, и тут она как давай хохотать, как давай хохотать, прям заходится! Следователи эти ничего не поймут, злятся, а Сонька не унимается, а за ней и я начала. Как представила: сижу я, значить, как порядочная, а в сумке говно упаковано! Ну, выгнали нас в коридор, а Сонька и там заливается, ну, прям как дурочка… Я говорю, мол, живот лопнет, гляди, как колыхается. А тут выходит этот наш, который следователь: идите, мол, отседа, чтоб я вас не видел! И по-матерному, и по-матерному… И чего разозлился? Ещё спасибо должен сказать, мы ж говно не оставили, с собой взяли…
Женщина рассказывала и рассказывала и не только потрошившей её даме в красном, а всем заинтересованным лицам, что собрались к тому времени на остановке. А беглеца брала оторопь, но не от излишних подробностей, а от вдовьего смеха, весёлого и здорового. Надо же, какая смесь простодушия и душевной глухоты! И, уткнувшись в газету, неприязненно подумал: как же так? Ведь только что похоронила близкого человека, а тут никаких намёков на траур, и наряд в тон глазкам, и волосы завиты, и губы накрашены. Быстро же мы утешились! Как у женщин всё просто… И так отчего-то стало обидно за неведомого Петра Григорьевича. А может, за самого себя?
И казалось, ещё немного и все, что он давил в себе, охватит его, ослепит и заставит поверить, что за эти долгие годы и Айна, и она вот так же… С каким отвращением он дочитывал в камере Флобера. Нет, он понял, что такое французский роман, что такое настоящий роман как жанр, но… Но Флоберу с таким знанием женщин надо было идти в психиатры, а не в сочинители… А тут эти тётки жужжат над ухом:
— …Жалко парня-то! Вы бы рассказали там: бил, мол, Пётр Григорьевич и упал сам…
— Так мы и говорили: и я, и Виталя, и Сонька, невестка, только разное всё получалось. И следователь, такая зараза, смеется: сколько ж он у вас падал, мол, весь в синяках. И сосед, Самохин этот, ходит, рассказывает, как Петра Григорьевича пасынок бил у калитки. Ну, вот ты скажи, кто его за язык тянул?
— Молодой такой и жена беременная! А что же, ничего нельзя было сделать? — сочувствовала дознавательница. Сначала выпотрошила, теперь почему бы и не посочувствовать! А что, все подробности выведала, завтра ими весь околоток угощаться будет. А вдова меж тем выходила на коду.
— Ой, да что мы только не делали! И так, и этак перед следователем! Такой мужик отвратный, плюгавенький такой, а всё туда же, глазками своими… и за коленки хватал. Но хватать-то хватал, а толку никакого. Так Сонька к начальнику ходила, пузо на стол выложила: куда, мол, я с ним одна? Петру Григорьевичу, старому, уже ничем не поможешь, а мы, молодые, жить хотим. Но начальник пообещал: много не дадут, только пусть, мол, признается… Ой, да Виталик и там не пропадёт! Он у меня рукастый, будет телевизоры ремонтировать, он и другую работу умеет, и по слесарной части, замки там всякие… Говорят, там хорошо, кто специалист по зубам, вот тем хорошо. Помните Фишмана, ну, который на дому золотые зубы делал? Как посадили его, так он в лагере как король жил. Всему начальству зубы повставлял, и как суббота и воскресенье, так он дома. Жаль, Виталик по зубам не мастак…
И когда в струящемся мареве показался покачивающийся красной рыбиной трамвай, простая история, уложившаяся в двадцать минут, и закончилась. Но Таисия! Какой сеанс психотерапии! Действительно, зачем усложнять жизнь? И ничего, что она обманывается, и её Виталику вряд ли придётся на зоне ремонтировать телевизоры, там умельцев и без него хватает, особенно по замкам. Но женщина выговорилась, сама себя утешила и готова жить дальше.
А он не смог так смиренно принять всё то, что с ним случилось, не хотел сгинуть в тенетах, в трясине, в мороке. И продолжал трепыхаться даже тогда, когда понял: никогда и никому ничего не докажет. И не вынес! Да, не вынес и сорвался! Сорвался, сорвался! Но и побег только всё усложнил…
— Вам плохо? Сердце, да? — услышал он над собой голос и поднял глаза. Рядом стояла высокая молодая женщина с седыми волосами и, жалостливо заглядывая в глаза, что-то доставала из сумки. — Что принимаете? Нитроглицерин, нет? А валидол?
— Спасибо, ничего не надо! Спасибо! — поднялся он, уступая женщине место: мог бы сделать это и раньше. И как только трамвай остановился, выскочил наружу. Как трудно дышать! Всё, всё, перезагрузись! Рано подыхать, надо прежде встретиться с Пустошиным, а потом…
И скоро снова оказался в знакомом дворе. Там стало оживленней, откуда-то взялось много маленьких детей, а с ними и молодых женщин. Пришлось сделать крюк и обойти эти островки жизни, но голоса доставали и на расстоянии.
— Я кому сказала, отдай! Кому сказала! Не бросишь, придушу, блядёныш! — кричала совсем юная, с фарфоровым личиком женщина своему маленькому сыну, а тот прижал к груди чужую машинку и не хотел отдавать. Что же она так на ребёнка? Он ведь вырастет и ответит тем же. Ответят, все ответят. Все?
А вот железная дверь! Он изучил её как ни одну другую: подтеки серой краски, круглую коричневую ручку, приваренный крючок посредине, остатки клея и бумаги. Теперь он попробовал не просто дёрнуть за ручку, но и покрутить её… Круглая, нагретая солнцем, она легко поддалась, вертелась хоть вправо, хоть влево, но двери не открывала. И тут он растерялся. Недавней уверенности, что он обязательно сегодня встретится с Пустошиным, уже не было.
И помощи ждать неоткуда. Нет рядом Антона. Антону хорошо, у него есть брат. Он видел, как теплели его глаза, как размякал он, жёсткий и колючий, когда брат приходил на заседание суда. И сам Антон по- братски поддерживал его все эти годы. Но они были спаяны общей судьбой… А вот Толя! Он обращался с ним, как с недоумком, рохлей, размазнёй, он насмешничал, но и… В нём действительно было что-то от старшего брата. Но нет рядом майора Саенко. Остался в других краях. Толя — птица редкая, special jet, что сделан по особому заказу. И совсем не для него. Вот и Пустошин где-то в своих делах, зачем ему какой-то беглый товарищ…
Нет, в самом деле, сколько ему ещё царапаться в эту дверь? Наверняка намозолил кому-то глаза. И он как можно равнодушней обвёл взглядом окна. Так и есть! На втором этаже кто-то поправлял занавеску. Надо уходить! И, свернув за угол, он припустил вдоль длинного, стоявшего глазастой стеной дома. Интересно, насколько его хватит, если Пустошин не появится. А вдруг он, как и журналист, внезапно заболел, уехал в отпуск, умер, наконец? Нет, нет, только не это…
Дело шло к вечеру, и скоро со всей неотвратимостью встанет вопрос о ночлеге. Может, выйти на берег реки, по карте это не так далеко. На берегу лодки, сарайчики для лодок, прикидывал он, хорошо понимая, что никаких лодок, никакого берега не будет. И когда слева от себя увидел открытые двери подъезда, не раздумывая, кинулся в его тёмную глубину и птицей взлетел по лестницам.
Там, между девятым и техническим этажами, было серо, пыльно, пусто. Это ничего, он купит газет, расстелет, и можно будет лечь. Да, жизнь упростилась до предела, до того предела, когда будет всё равно, где спать, что есть… Ничего, ничего, это гораздо лучше, чем на улице под кустами. А что, здесь уютно, тихо, безопасно! Но не успел он обрадоваться укромному месту, как разглядел красную жестянку со свежими белыми окурками. Это уже не есть хорошо! Но почему? Сигареты одной марки, окурки одинаковые, может, курил один и тот же человек. И он придёт сюда вроде как курить, а спросят, скажет: живёт, мол, здесь, недавно переехал, и назовёт какую-нибудь квартиру с нижних этажей. А почему, если жилец, пришёл курить с сумкой? Почему, почему? С женой поссорился. Нет, зачем поссорился? Он поставит сумку сюда, в эту замечательную нишу, прикроет вот этой фанеркой — и все дела. Может, сейчас так и сделать и свободным поехать на почту и попытаться ещё раз позвонить. И потом надо заправиться, и хорошо бы чем-нибудь горячим, вот-вот, горяченьким… Да-да, нужно идти, а то газетный киоск закроется, и он останется и без постели, и без чтива. И без мороженого. Он обязательно купить большую такую порцию… Теперь кажется, не ел мороженого с самого детства. Хочешь подсластить пилюлю? Да, да! Но вот котомку он здесь не бросит, а то вдруг не сможет попасть в подъезд, и придётся искать другое место…
Никем не замеченный, он выбрался из подъезда, огляделся, запоминая приметы своего дома, и быстро пошёл к трамвайной остановке. Нет, он не будет подходить к дому номер семнадцать, он пройдёт мимо и даже не взглянет на эту чёртову маленькую железную дверь в стене. Но когда уже был готов завернуть за угол, не утерпел и обернулся. Обернулся и не поверил своим глазам: на пустошинской двери