за одним столом, и восхищаюсь теми, на чью стойкость и не рассчитывал. Вы даже представить не можете, что перенёс в тюрьме Алиханян. Это было неприкрытое зверство, это… — пытался подобрать он слова.
— Да отчего же не могу представить? Сам не сидел, каюсь! Но чтобы представить, как чувствует себя курица в бульоне, там не обязательно самому вариться, ведь так? Вы что ж думаете, это единичный случай, когда тяжелобольного не выпускают из-под стражи? Таких заключённых, дорогой вы мой, тысячи, их до последнего не актируют! Только в терминальной стадии заболевания ещё могут сжалиться… Но если такого заключённого на воле никто не ждет, и жить ему негде, а он туберкулёзник или там вичник, то умереть должны в тюрьме! Этих держат до самой смерти, такая вот негласная установка. И даже если родственники умоляют отпустить сидельца, нет, не отпускают. Мы тут за одного такого хлопотали и добились, выпустили его, а он взял, да у дверей больницы и умер, прямо так, с узелком, присел на ступеньках и отошёл. Молодой совсем был…
Помолчали. И казалось, на этом разговор и закончился. Но не для того Пустошин затеял беседу, чтобы отпустить гостя, не высказав ему, именитому, с последней прямотой некоторых истин. Да и кто бы ни высказал, случись такому человеку волей обстоятельств попасть на нашу/вашу веранду.
— А сидели вы все-таки не на общих основаниях! Тюремщики вас и пальцем тронули! А то, что на вас напал солагерник — не считается, это там бывает сплошь и рядом. Но вы вольны были писать, давать интервью…
И пришлось согласиться: «Да, в отношении меня соблюдались какие-то стандарты». Не рассказывать же, как заключённого и стандартами могут четвертовать.
— Но, знаете ли, поначалу в ваших интервью так явственно чувствовалось и смятение, и растерянность. Полагаю, вы не сразу освоились в тюрьме…
— Да уж к чему и не готовился, так это к тюрьме… И потому метался, искал, знаете ли, пятый угол…
— Но при вас всегда были ваши мысли, и лишить вас мыслительного процесса не мог никто, так ведь? А это главное!
— Да, мысли отобрать у человека, пока он жив, нельзя! И мысли можно наматывать километрами, обернуть вокруг экватора, протянуть в космос — и что? И что? — взорвался вдруг беглец и сам закружил по террасе. — Понимаете, за мыслями должно идти действие! Хоть какое-то! А нет никакого действия! И потому все умственные построения — бесплодны, совершенно бесплодны! И разрушительны и для сознания, и для психики, и для…
На этих словах на соседнем участке погас прожектор, и стало темно, и кричать стало и смешно, и стыдно. И что прорвало?
— Это нам сигнализируют: надо заканчивать! — виновато проговорил невидимый в темноте Пустошин. — Да-да, пора спать. Вы уж извините меня, заговорил я вас. Вы стойте там, я сейчас, сейчас выключатель найду. Где он тут… у двери должен быть… Ага, а вот он! — нажал Пустошин клавишу, и электричество на миг ослепило и его, и беглеца…
— Ну, что, гость дорогой? Нужду справим — и на боковую?
— Да, пожалуй, — согласился гость, и они сошли с крыльца сначала туда, где большой прямоугольник света ложился на траву, потом за его пределы, в темноту. И отошли подальше от дома, и устроились по разные стороны высокого куста.
— Вот, будьте любезны, на одном гектаре да не с кем-нибудь, а на пару с миллиардером, — хихикнул Алексей Иванович. Миллиардер не отозвался, просто не знал, что ответить. Не отвечать же так, как просилось на язык: «Рад, что доставил вам удовольствие!» Это было бы ещё пошлее, да и Алексей Иванович — не майор. Только Пустошин и сам почувствовал себя неловко.
— Я надеюсь, вы на меня не в обиде, а? Терпите! Вы много ещё чего о себе услышите, вот и я свои три копейки прибавил!
— Того, что вы имеете в виду, я наслушался на всю оставшуюся жизнь…
— Ну, тогда что же, тогда, значит, без обид?
— Да не заморачивайтесь, Алексей Иванович, насчёт меня. Всё нормально.
— Интересно вы сказали — не заморачивайтесь. Значит, не обиделись, да?
И пришлось снова заверить: нет, нет, что вы! Он и не думал лукавить. Пустошин был ему понятнее, чем майор Саенко. Алексей Иванович, помогает ему из принципиальных соображений и делает это вне зависимости от симпатий или антипатий. Другое дело Толя! Он так до конца и не поверил в романтичность его побуждений. Так не бывает! Он всегда помнил, что за словами, поступками есть второй план, совсем не тот, что обозначен словами, и часто убеждался в этом…
И точно знал, сам не смог бы вот так, бросив всё, погрузиться в проблемы другого, незнакомого, человека. Нет, не смог! И нашёл бы этому оправдание: мол, дает работу сотням, да что там сотням — тысячам людей. И потом одна минута его рабочего времени стоила таких денег! А скольким он отказывал в этих деньгах: заработайте! И швырял телефонную трубку, когда досаждали просьбами.
Нет, Толька — это укор! Может, потому он так раздражал. Раздражал иррациональностью поведения, таким чувственным восприятием мира. Его уму, холодному и расчётливому, как говорят некоторые, такой способ жизни был совершенно неведом. Но было что-то ещё, что не рассчитаешь ни на каком калькуляторе. Какая-то странная приязнь другого человека. Майор, сообразно своим взглядам, лечил его как лечат человека, не понимающего, что горькие пилюли — самые действенные. Нет, с ним определённо что-то произошло за те забайкальские дни, и вот уже хватает того вольного воздуха, а значит, вертолётного майора. А может, он просто привык, что за ним всегда кто-то ходил: то мама с папой, то референты с бодигардами, то конвоиры с адвокатами. И все последние годы рядом был Антон…
Он улёгся на узкий диванчик и, натянув простыню до самого подбородка, лежал на спине и ждал, когда сознание в предчувствии сна начнёт затуманиваться. Но спокойно лежать не получилось: заныла спина, и пришлось ворочаться — приспособить спину к диванчику, а может, диванчик к спине. Но голова была ясной, только мысли в ней вились бесконечной чехардой. Нет, он не думал о том, что будет завтра и как там всё пройдёт в консульстве, а потом в прокуратуре. Нет, волновали не эти мелкие технические подробности, а одна звенящая нота: все, отбегался!
И стремительный рывок на восток — его последнее путешествие в жизни. Когда-то страна простиралась перед ним со всеми горами и реками, мостами и скважинами, и он считал себя благодетелем этого государства. Может, он действительно не знал жизни, чего-то не понимал? Может быть! Но теперь-то, теперь он готов отказаться от многого, от всего лишнего, только жить на воле. Но завтра сам, собственными руками обменяет свободу на публичную демонстрацию своей законопослушности. И это тут же объявят трусостью. «Преступник понял всю бесперспективность дальнейших попыток скрыться от правоохранительных органов и, трясясь от страха, выполз из своей норы». Но жизнь перезагрузке не подлежит, и ничего не исправишь, если только детали…
«Ничего себе деталь! Когда он был здесь в последний раз?» — разглядывал он огромный сверкающий зал. Он узнал этот ресторан по мраморным колоннам, по свисающим, как сталактиты, хрустальным люстрам, мозаике на полу, узнал и человека, что сидел с ним за одним столом. Это жёсткое лицо с капризной нижней губой, этот блуждающий взгляд длинных светлых глаз, эти беспокойные руки. Перед ним сидел друг правителя в ранге посланника, и время от времени вскидывая рыжеватую голову от тарелки, всё спрашивал: и это их хваленая кухня?
А у него болело горло, и шея была обёрнута длинным серым шарфом, и отвечать не хотелось. Он попросил подогреть «Gevrey-Chambertin» — наверное, это было неправильно, его больной глотке подошёл бы обычный глинтвейн, но что теперь… Теперь он кутался в шарф и пил тягучее, красно колыхавшееся в бокале вино, и ждал, когда попросивший о встрече посланец Родины, перейдёт к делу.
Но тот будто не замечал и его нетерпения, и его досады. Ловко орудуя ножом и вилкой, посланец без конца подливал себе в бокал из пузатой бутылки «Laphroaig». И каждый раз отчётливо было видно, как напрягалось горло, стянутое галстуком, и невидяще соловели глаза, и подумалось: так он этот «Лефрой» и прикончит в один присест, потом возись с ним. Но нет, крепкий виски оказывал на посланца действие не большее, чем вода из-под крана. Он пил, ел, успевал прикладывать к уху телефон, и не какой-нибудь там «Vertu», a «Gresso», «Gresso Individual». Закончив с едой, друг правителя долго готовил сигару, а, раскурив ее, длинную и чёрную, уже не сводил жёсткого, немигающего взгляда.
— Ну что, поговорим? Я рассчитываю… мы все рассчитываем на твоё понимание. Если поймешь, всё у