пофамильной переклички. Так их пересчитывали утром и вечером, но могли выстроить в любое время: под палящее желтое солнце, под секущую красную пыль, под ледяной белый ветер. Зимой песок и пыль секла лицо наждачной бумагой, забивала горло, ноздри, и укрыться от нее, всепроникающей, было невозможно. Вертухаи в тулупчиках с поднятыми воротниками шарфами прикрывали носы, притопывали валенками, а чёрная масса с синими лицами, будто и не людей вовсе, лишь глухо роптала. Как они все ждали снега! Днём народ постоянно сплевывал, а по ночам надсадно кашлял, и каждый по отдельности мечтал о больничке…
Вот и теперь приходилось увёртываться от пыльных вихрей: то отбегать в сторону, то прятаться за редкое дерево или куст. Но с каждым разом делать это становилось всё труднее и труднее. Пыль носилась по вершине, как ведьма на помеле, забивала рот, порошила глаза, смешиваясь с потом и слезами, попадала на стёкла. Чёрт его понёс на эту верхотуру! «Чем ты недоволен? — вяло упрекал он себя. — Тебе хотелось простора, ветра, солнца? Ты получил полный набор!» И когда он остановился в очередной раз и снял очки — хотел протереть стёклышки, земля под ногами вдруг взметнулась, вспухла серым облаком. И пришлось зажмурить глаза и отступить в сторону. Не в ту сторону. Он сделал эти несколько шагов и спиной полетел вниз…
Только испугаться не успел, от боли на какое-то время потерял сознание. И очнулся от этой боли, и не сразу сообразил, где он и что с ним, наверное, сознание жалело, и возвращение в действительность было постепенным. Перед глазами плавало такое тёмное облако, что пришлось зажмуриться и переждать. А когда окончательно пришёл в себя, понял, что лежит распластанный на небольшой площадке из осыпи земли и мелких камней, и не может двинуть ни рукой, ни ногой. Совершенно не может…
Всё! Отбегался! Здесь ему и конец! Конец… капец… трендец… писец… и абзац. Последний абзац! И не надо ни вертолётов, ни собак, ни коммандос с автоматами. Здесь и будет его последнее пристанище. И он, пыльный, потный, грязный, лежит теперь мешком в забытой богом и людьми расщелине, и никто, зови не зови, не придёт ему на помощь, никто не услышит его последних стонов и проклятий. В тюрьме он понял, что лучшая часть его жизни уже прожита, и всё последующее будет только жалкой попыткой вернуть её полёт, азарт, победительность. Но чтобы вот так рано и так нелепо всё закончилось! И ничто не будет напоминать, что он когда-то жил, был, состоялся…
Сверху жарило солнце, сбоку скала исходила злым теплом и невыносимо хотелось пить, рот спекся от жажды, и казалось, его взорвёт собственный жар. И как в бреду, он всё повторял и повторял: за что ещё и это? за что ещё и это? А следом: господи, он же, как мумия, высохнет на этих скалах… Он видел руки мощей, в Киево-Печерской лавре, что ли? Остатки плоти были тёмно-коричневыми, сквозь неё проступали жёлтые кости… От пули лучше? От пули — быстро! Сколько ему извиваться червем, пока сердце не выдержит? И что добьёт его быстрее: солнце, жажда или ночной холод? Один молодой циничный гений от медицины, входивший в их круг, на одном из мальчишников когда-то в красках описал, что бывает с человеком, когда тот отдаёт концы. И ему почему-то запомнилось, что расслабляются мышцы, из нутра вытекает всё дерьмо… Хорошо бы одним нажатием кнопки отключить сознание. Не видеть, не слышать, не понимать…
Он исчезнет со своим миром, особым миром, и что уж тут скромничать, со своим мозгом- компьютером, со своим бешеным честолюбием, со своей нежностью и жесткостью… Он уйдёт, пропадёт безвестно в этих степях, а мать так и не узнает, что с ним случилось. Мать жалко… Жалко больше всех, столько её надежд рухнет вместе с ним в эту расщелину. Рухнет смысл её жизни. Сколько боли, страха и стыда — да, и стыда! — она перенесла. И виноват в этом только он.
В первое время после ареста, сосредоточенный на противостоянии, он не осознавал, какой катастрофой всё это было для отца, матери… Осознание пришло позже, когда в тюрьме прочёл Гроссмана. Там, в романе про жизнь и судьбу, много сильных страниц, но особенно зацепило описание поездки героини в госпиталь к сыну… Она ехала к раненому и ничего не знала, а сын умер… Родители любят его без претензий, счетов и упреков. Но любил ли он так… так самозабвенно своих детей? Наверное, нет… Иначе посвятил бы всего себя им, а не большому миру. А этот мир и не заметит его исчезновения.
Но у детей есть какое-то будущее, своя долгая жизнь — у родителей не останется ничего. Ничего. А может, всё к лучшему: пропасть навсегда — и ни судов, ни камер, ни бараков, ни колючей проволоки, ни натирающих запястье наручников — ничего! Ничего из того концентрированного раствора злобы, мести, злорадства. И у тех, кто все эти годы ждал, будет ещё несколько лет надежд, что он жив, просто не может объявиться. Да, будет время свыкнуться с мыслью… И родителям не обязательно знать подробности, особенно отцу… Мать посильнее духом, она и крепкое словцо может себе позволить и накричать… Правда, это так не вязалось с её нежным голосом, как если бы ругалась Дюймовочка… И выходило так комично… Если бы теперь не было так горько… Жаль Лину! Как тяжело дались ей мальчишки… А он так редко навещал её в клинике, и вряд ли её радовало тогда, что клиника была в Швейцарии… Выходит, он только сейчас осознал, как ей было больно, когда сам упал с горки…
Только, наверное, исходит жалостью не к близким — к самому себе! Ну да, он эгоист, чего теперь стесняться, хотя всегда боялся этого определения применительно к самому себе. Он изживал эту любовь к себе и эту снисходительность к себе, но так и не стал альтруистом. И уже никогда не станет. Его всегда смешило, когда человек сам себя называл добрым, он точно не был добрым. В его понимании доброта — это род равнодушия и попустительства. Он же хотел быть справедливым, но, оказалось, справедливость — жестокая штука… Господи, как больно…
И как хочется пить! Глоток воды, и тогда обязательно станет легче… Но комфортного конца не будет… Беспамятство — божья милость, не будет никакой милости! Придётся корчиться под солнцем, под этим невыносимым солнцем, и если оно не сожжёт, то заморозит ночь. А потом начнёт жрать какой-нибудь зверь. И кто начнёт первым: волки, лисицы, вороны? Тогда уж лучше орлы!
И тут вдруг беглеца разобрал взявшийся ниоткуда смех: ну, да, Прометей хренов, орлов тебе подавай! Смех был так себе, просто смешок, но он вызвал конвульсию, а потом надсадный кашель. Его подбрасывало кашлем, и казалось, он сейчас задохнётся, попробуйте смеяться лежа! Но, постепенно выдохнувшись, кашель стал тише, тише, а потом совсем пропал. Оставалась только боль, и что-то надсадно хрипело в груди… Что-то с лёгкими?
Хорошо, он не выбросил паспорт, и если найдут его скелет, то сразу определят, что это он, а не кто-то другой… Только скорей его растащат звери, или какая-нибудь собака принесёт хозяину его ногу или череп. Да откуда здесь собака? Она ж не сумасшедшая, как он, лезть наверх… Да, хорошо, что он сохранил паспорт, вот для таких случаев и нужен документ. И, машинально подняв руку, похлопал себя по карману, на месте ли? Паспорта там не было и не могло быть, кто же носит его в кармане тенниски? Он лежит в заднем кармане джинсов… Но Рука, правая рука двигается… Или показалось? А левая? Больно, но пальцы шевелятся. Ноги? Он свел разъехавшиеся ступни — нормально, но подтянуть не смог, в спине будто завибрировала струна. Но ведь не потерял сознание от боли, а то, что голова кружится, это ничего, ничего… А если повернуть голову? И повернул, и что-то там хрустнуло, но было вполне терпимо. Но стоит ли радоваться? Да и чему радоваться? Он двигается по отдельности, совсем как кукла!
Но ведь двигается! Боясь поверить, он стал осторожно и беспрестанно, нет, не двигать, просто шевелить руками. И сжимал и разжимал пальцы, и собирал в горсти сухую, как порох, землю и потом разжимал кулаки — получалось! Так, теперь попробуй, попробуй, чёрт возьми, повернуться, а то солнце электрической дугой бьёт прямо в глаза. И кажется, глаза вот-вот лопнут, как яйца в кипятке, и голова от боли расколется на части. Если он не перестанет ныть, всё так и будет! Давай шевелись, шевелись! Нет, не может, болит, зараза, везде! Хорошо, давай передохнем, куда теперь спешить…
И, передохнув, он стал приподымать то руку, то ногу, но только боль снова и снова останавливала и откидывала его на спину. Ничего не получится, ничего! — повторял он до тех пор, пока не почувствовал, как из глаз заструились вода, она текла и текла… И было щекотно, и неприятно. Он поднял руки, и стал тереть уши, куда затекли злые от бессилия слезы, и только тут понял: обе руки вполне себе рабочие! Болят плечи, локти, но это терпимо! Терпимо! И тогда он с трудом, но завёл руки за голову и ощупал затылок — не больно. Не больно и сухо, и крови нет! И заведёнными за голову руками попытался одним движением подняться, сколько раз он так упражнялся и поднимал себя… Нет, не получилось, не давала разбитая спина. Или он просто боится боли?
Боится, разумеется, боится, но будет пробовать! И пробовал до тех пор, пока не повернулся. И не поверил сам себе: он что, может двигаться всем телом? Отдышавшись, вернулся в исходное положение, а