пакетик с чипсами и проглотил их за один присест. Потом закурил остаток сигареты и понял, что сначала следовало выкурить марихуану, а затем съесть чипсы. Когда же я наконец научусь?
Откуда-то сверху донесся смех, вспыхнул свет, и что-то вроде черного гроба пролетело по воздуху и упало в соседний сугроб, где застряло под таким утлом, как памятник. Испугавшись, я еще глубже погрузился в свой сугроб, содрал целлофановую обертку с сэндвича с ветчиной и нервно вонзил в него зубы. Повсюду вокруг меня была смерть. Холодная американская смерть.
Второй гроб, кувыркнувшись в морозном воздухе, мягко приземлился у моих ног. Смех стал громче, и я прикрыл голову руками и завыл от ужаса. Кто же это делает со мной? Кто так жесток к иностранцу? Я схватил второй сэндвич и проглотил его чуть ли не целиком от страха.
И тут у моих ног упал третий предмет. Отложив сэндвич, я внимательно пригляделся к нему. Это была часть любопытной американской игры на знание английской лексики и орфографии. Я подполз к одному из «гробов» — при этом в мои чудовищные советские варежки набился снег — и разобрал слово «BOSE», блестевшее на нем. Как большинство русских детей, я всю свою юность мечтал о западной технике, поэтому сразу же понял, что это драгоценная стереоколонка. Итак, спрашивается, зачем же кто-то выбрасывает такое сокровище из окна дортуара? Я решил это выяснить.
Внутри дортуара мне показалось, будто я попал в подводную лодку, наскоро собранную, — с маленькими окошками, похожими на иллюминаторы, с системой труб наверху. Издали доносился гул, как будто работал двигатель, создавая иллюзию, будто мы бороздим океан. В слабо освещенном холле стоял длинный ряд автоматов. Я добыл из одного дюжину вкусных шоколадок с мягкой белой начинкой.
— Хо-кей, — сказал я пустому холлу, где на доске объявлений висели призывы к лесбиянкам немедленно покарать толстых мужчин, которые тискают их угнетенных сестер позади грузовиков, перевозящих пиво. — Очедь хорошо. — Произношение у меня было неважное из-за заложенного носа.
Смакуя шоколадки, я шел по пустым коридорам, пытаясь определить источник музыки. Наконец я обнаружил это место на последнем этаже. Оттуда доносились громкие мужские голоса, пытавшиеся перекричать друг друга, — казалось, там хотят произвести впечатление на женщину.
Я постучал в дверь своим большим кулаком.
— Мать твою так! — заорал голос с русским акцентом. Я обиженно опустил руку. Почему меня никто не любит? Но когда я отступил от двери, тот же голос пригласил: — Ну давай же, заходи.
В восторге от того, что там сменили гнев на милость, я отворил дверь и лицом к лицу столкнулся с этим коротышкой, русским эмигрантом Владимиром Гиршкиным. Этот студент-второкурсник ничего собой не представлял, но смотрел на меня сверху вниз из-за своего прекрасного американского акцента. Гиршкин был еще больше пьян, чем я, и его цветущий вид и козлиная бородка вызвали у меня отвращение. Рядом с Гиршкиным был Джерри Штейнфарб, будущий романист, в каком-то хипповом пончо, со значком «ДАЙТЕ МИРУ ШАНС».
Мощный вентилятор высотой в человеческий рост, стоявший у окна, создавал какой-то неестественный ветерок, что было приятно в удушающей жаре дортуара. Из вентилятора летели куски бумаги и картона, как кусочки картофельного салата — из моего рта на пикнике. Алеша-Боб, на котором ничего не было, кроме хлопчатобумажных трусов, скармливал вентилятору книгу в твердой обложке, и ее куски вылетали в окно, на прямоугольник, покрытый снегом.
— Умри, Пастернак, умри! — кричал он.
— Эй, Боб, — небрежным тоном обратился к нему Джерри Штейнфарб, — а что мне делать с тостером?
— Вышвырнуть его! — заорал Алеша-Боб. — На хрен он мне нужен? Я никогда больше не буду есть. Эй, ребята, взгляните-ка на это! Долбаная «Ада». Получай, Набоков!
— Хорошо, — сказал Штейнфарб и без сожаления выбросил тостер в окно, причем его слабая рука литератора напряглась под этим грузом.
— Привет, ребята, — поздоровался я и высморкался в рукав. — Почему вы выбрасываете все в окно?
— Потому что все нужно выбрасывать, — объяснил Штейнфарб. — Вот почему.
— Мы все приняли таблетки ЛСД, — вмешался в разговор Владимир Гиршкин, и взгляд его темных глаз за стеклами очков в черепаховой оправе был отсутствующим. — А теперь Боб избавляется от всего своего земного имущества.
— О, — сказал я. — Может быть, он буддист.
— О, — передразнил Штейнфарб, — может быть, нет. Может быть, он просто без всякой причины хочет послать все на хрен. Что, Миша, для тебя все нужно разложить по полочкам?
Алеша-Боб обратил свои расширенные зрачки в мою сторону и ткнул в меня указующим красным перстом.
— Ты Папаша Закусь, — сказал он, называя меня прозвищем, которое я заслужил своими подвигами в столовой. Я стоял в благоговении перед ним, почти раздетым и кажущимся совершенно здравомыслящим, несмотря на то что он занимался уничтожением всех этих красивых вещей, которые, наверное, купили ему родители. Это был новый вид еврея — супереврей, отрешенный от материального мира.
— Ты Боб Привереда, — сказал я. — Я видел тебя в библиотеке.
— Я про тебя знаю, — заметил Алеша-Боб. — Ты сын этого отказника, Бориса Вайнберга. Ты — часть истории.
Я улыбнулся.
— Нет, я не такая уж важная персона, как ты думаешь, — ответил я. — Я просто… — Я остановился, подыскивая слова. — Я просто… Я просто…
— Ты слышал, он просто, — вмешался Владимир Гиршкин.
— Миша Просто, — сказал Джерри Штейнфарб.
— Папаша Закусь Великолепный, — подхватил Гиршкин.
Я печально взглянул на своих однокашников. Трое русских из Ленинграда. Состязаются, пытаясь привлечь внимание одинокого американского еврея. Почему бы нам не относиться друг к другу лучше? Почему бы не сформировать команду, чтобы нам стало не так одиноко? Однажды я хотел угостить Гиршкина и Штейнфарба домашним винегретом и буханкой настоящего ржаного хлеба из местной пекарни, принадлежавшей литовцам, но они только посмеялись над моей ностальгией.
— Я просто изучаю историю, — сказал я Алеше-Бобу.
— Скажи-ка, Боб, что ты хочешь сделать вот с этим? — спросил Владимир Гиршкин, беря в руки фотографию в рамке. На ней был запечатлен прелестный Алеша-Боб с ямочками на щеках рядом со своей невероятно красивой мамой, ассирийской принцессой в серьгах кольцами, с гладко зачесанными блестящими волосами, и вместе с отцом, американским профессором в вельветовом костюме на размер больше. Позже я часто проводил лето с Лившицами на их ферме в северной части штата Нью-Йорк, наблюдая, как они занимаются своим поразительно прибыльным бизнесом под названием «Местный Цвет». Они обслуживали богатых ньюйоркцев и бостонцев, которые снимали их ферму, чтобы устраивать там свадьбы. Во время свадебной церемонии к ним присоединялся местный люд — или
— Разбей стекло, — велел Алеша-Боб, — затем разорви фотографию в вентиляторе, а рамку выброси в окно.
— Ай-яй-яй, капитан, — укорил его Владимир Гиршкин. Потом взял с письменного стола Алеши-Боба пресс-папье в виде Исаакиевского собора и начал бить по стеклу фамильного портрета. Гул вентилятора заглушал звук бьющегося стекла.
— Мне разрезать твою одежду, прежде чем я ее выброшу? — осведомился Джерри Штейнфарб, указывая на огромную груду одежды.
— Дай мне пальто, — попросил Алеша-Боб.
Штейнфарб смерил его насмешливым взглядом. Я усомнился, принимал ли Штейнфарб ЛСД. Возможно, он здесь только для того, чтобы наблюдать за Алешей-Бобом и собирать материал для своих несмешных рассказов, в которых он фиксирует различия между русскими и американцами.
— Твое пальто? — переспросил Штейнфарб. — Какого черта оно тебе понадобилось?