– У нас нет инструмента.
– Твоя мама учила меня играть. – Его пальцы скользят по невидимой поверхности. – Где-то здесь должен быть рояль.
– Может, я взяла не тот ключ, – бормочу я Штерну, пытаясь повернуть ключ, который нашла в столе папы в замке запертой двери маминой кладовой.
Номер «108В»: дверь среди многих в холодном, без единого окна, пахнущем краской коридоре большого склада, с мерцающими под потолком лампами. Папа отправил сюда кабинетный рояль, как только маму забрали в тюрьму. Склад расположен в Либерти-Сити, самой бедной, медленно разрушающейся части Майами. Папа заявил, что в доме нет места для него, Хитер, Уинн, меня и кабинетного рояля, на котором никто не будет играть. Но я знаю, что причина не в этом. Я думаю, ему становилось бы грустно всякий раз, когда он видел бы его. Потому что, думаю, ему очень недостает мамы. И он сожалеет о том, что ее место заняла Хитер, поспешная замена. Он понимает, что является главной причиной всех наших проблем.
Я стучу в дверь кулаком.
– Этот чертов замок!..
– Расслабься. Полегче, – говорит Штерн. Он всегда сглаживал острые углы, всегда меня успокаивал. Я смотрю на него – высокого, странного, стройного и прекрасного. Он встает позади меня, я чувствую, как холод его кожи иголками колет мои руки. – Ты слишком нервничаешь.
– Я не нервничаю, – лгу я. Иголки колют и ладонь, которая лежит на ручке. Мы почти соприкасаемся; от него идет и холод, и знакомое бурлящее тепло.
Ключ наконец-то поворачивается в замке, дверь распахивается на ржавых петлях. Мы входим в маленькую, темную комнату. Я включаю свет, и он заливает пыльное пространство. Лампа висит над кабинетным роялем. Ее кабинетным роялем, который загнали в затянутый паутиной угол. Рояль, само собой, закрыт.
Я медленно подхожу к маминому старинному «Стейнвею», смотрю на него, наблюдаю, словно он внезапно может отрастить ноги и помчаться прочь из этой клетушки. Я провожу рукой по скамье, прежде чем сажусь. Она холодная.
Штерн тоже подходит. Я радуюсь его близости, его пронизывающему до костей холоду, когда вдыхаю запах клавишей из слоновой кости, словно они хранили в себе частичку мамы, а теперь выдохнули.
Штерн садится рядом со мной. Он весь вибрирует, подносит руки к клавишам, пальцы заметно дрожат.
– Черт, – мягко выдыхает он, пытаясь заставить клавиши двигаться. Напрасный труд.
Его взгляд буравит их. Наконец он сдается, кладет руки на колени.
– Я не могу даже прикоснуться к ним, – в голосе горечь поражения.
Я смотрю на сверкающие белые и черные клавиши. Глубокий вдох и признание:
– Я… я не различаю цветов. Внезапно. Перестала различать перед тем, как ты умер.
Штерн удивленно смотрит нам меня, склонив голову.
– Ты серьезно? Совсем не различаешь цветов?
– Только черный, белый и оттенки серого. Все выглядит так, будто покрыто пылью, – говорю я ему, легонько нажимая на клавишу. Раздается сухой звук. – Еда, люди, одежда, огни светофора. Мой мир – Помпеи.
– И ничего не случилось? Никакого… спускового механизма? – спрашивает он. Я прикусываю губу, наблюдая за ним, оценивая блеск его глаз. Вновь мое любопытство разгорается жарким пламенем: «
Я качаю головой, разгоняю все опасения и тревоги, роящиеся в голове. Прокладывая путь мысли: «
– Это произошло при нашей последней встрече. – Я чувствую, как гулко бьется сердце. У меня нет другого выбора: все мое естество требовало этого признания.
Но он если и помнит наш поцелуй, не подает вида, ничего о нем не говорит.
– Лив. – Он подсаживается чуть ближе и мягко говорит: – Мы должны помочь друг другу.
После моего громкого признания я, честно говоря, ожидала услышать от него другое.
– Помочь друг другу? – повторяю я.
– Да. – Он говорит легко и уверенно. – Ты – не различающая цветов художница, я – мертвый пианист.
– И что? Как мы можем друг другу помочь? – Свет на несколько секунд ярко вспыхивает, потом тускнеет. Я ерзаю по скамье.
– Вот так.
Он встает, обходит меня сзади, и я чувствую его, он облепляет меня. Ноги охватывают мои ноги, руки ложатся на мои руки, пальцы прижимаются к моим пальцам, которые лежат на клавиатуре. Все мое тело дрожит, полыхая жаром и замерзая одновременно. Я спиной вжимаюсь в него, трясущаяся, горящая, испуганная, печальная, удивленная, еще не уверенная, чего он от меня хочет, как мне надо сесть, сколь долго мы пробудем в таком положении. Его пальцы начинают двигать мои по клавишам, сначала неуклюже; учить мои руки, пальцы, как сильно надо нажимать на клавиши, чтобы добиться нужной последовательности звуков. Я едва дышу. Я ничего не соображаю. Поэтому просто сдаюсь. Его пальцы нажимают на мои: в первые мгновения медленно, потом набирая скорость, они движутся, скользят, несутся по клавишам.
Музыка исторгается из меня, из нас, удивительная, полнокровная, страстная. Она пронизывает меня. Мои ноги дрожат, кровь приливает к пальцам. Ноты рвутся наружу; кажется, я могу попробовать их на вкус, увидеть каждую в отдельности, сверкающую, вибрирующую.
Он играет одну и ту же песню, снова и снова, и кажется, что я внутри нее. Перенеслась обратно в те последние, жаркие, неспешные дни, когда все жили – не тужили. И мама. И Штерн.
И на короткое мгновение, клянусь, я вновь вижу цвета. Белоснежность его кожи, красноту моего платья, синие мыски его кроссовок. Я смотрю на руки Штерна, охватывающие мои руки, но все равно не связанные с ними, не здешние, из другого мира… и мне больше всего хочется, чтобы он стал материальным, чтобы я действительно смогла прижать его к себе и еще раз поцеловать этот теплый, живой рот, еще два раза, еще миллион раз.
– Проснись, – шепчу я ему, внезапно чувствуя, что такое возможно. – Проснись и оживи.
– Я думаю, что большего мне не достичь, – шепчет он мне в ухо, когда соната достигает пика и мы сливаемся в какой-то другой реальности, где нет тел, нет жизни и смерти, плоти и крови.
Соната заканчивается. Мне этого не хочется, потому что музыка, обрываясь, уносит меня из такого далекого безопасного места, возвращает в этот мир. Штерн еще несколько мгновений вжимается в меня, дрожит всем телом, как обычно дрожит перед тем, как исчезнуть. Я тоже прижимаюсь к нему, тревожась, что он исчезнет, тогда как мне хочется, чтобы он остался. И чувствую его, то место, где пребывает Штерн, когда он не со мной: бескрайнюю темноту, весь ее ужас.
Даже когда он отстраняется, ощущение, что он со мной, остается. Его лицо перекошено, он хватается руками за край скамьи, словно у него вдруг разболелся живот.
– Что не так? Ты в порядке? – Я придвигаюсь к нему, но он подается в сторону, поднимает руку, чтобы остановить меня.
– Это… это больно – находиться так близко от тебя.
– Извини.
– Но больно обоим, Ливер. Ты это знаешь, так?
Он уже на другом конце скамьи, и мы смотрим друг на друга. Он кусает нижнюю губу, убирает за ухо кудряшку густых волос. Одной ногой я то надавливаю, то отпускаю педаль маминого кабинетного рояля.
Какое-то время мы оба молчим – и это теплое, уютное молчание.
– Итак, – наконец вырывается у меня, – это помогло? Ты вспомнил что-нибудь еще?
Штерн вздыхает.
– Не знаю. Не думаю. Но было действительно приятно. – Он с секунду смотрит на меня, потом переводит взгляд на свои руки.
Мы сидим на холодной скамье моей мамы чуть ли не час – во всяком случае, по ощущениям; не