Все забыли — уже скоро две тысячи лет как забыли: распятие — это было позорно и некрасиво. Давным-давно распятие превратилось не только в объект поклонения, оно превратилось, как это ни ужасно, в объект искусства, в объект — прости меня, Господи! — эстетический, то есть в вашем смысле «красивый»: какой-нибудь Рафаэль: изгиб тела, мягкие позы… Брюллов… Все красиво — «красиво» по-вашему, все «значительно» и «прекрасно», предмет восхищения…

А современники — те, кто видел воочию; те, кто тыкали пальцами и говорили «Уа! уа!» — они видели теми же точно глазами, что и японцы: они смеялись. В распятии и в Распятом не было, по-славянски, «ни вида, ни доброты» — то есть буквально: ни красоты, ни величия. «Доброта» — с церковнославянского переводится как «красота»: то есть буквально — в распятии не было красоты, оно казалось уродливым, отвратительным; не было «вида» — не было ничего значительного — наоборот, казалось позорным и жалким, как — прости меня, Господи! — как катетер…

Вот что на самом деле несет богоносец: страдания и позор. А не знамя… Знаменем это явится в другой жизни; а в этой жизни «Я ношу язвы Господа моего на теле моем», то есть ношу страдания и позор…

С потребительской точки зрения, с «у-потребительской» точки зрения — это полный абсурд. Но ведь самое-то поразительное: про себя лично любой человек это прекрасно чувствует и понимает! И ни малейшим абсурдом не кажется! Когда дело доходит до лично меня — я хочу, чтобы в любом моем унижении — внешнем — во мне продолжали видеть внутреннюю значительность: я ведь на самом деле значительный, я не пустое место… Я хочу, чтобы даже с катетером, с трубкой для кала, в любом состоянии, в пьяном, в униженном — кто-то продолжал во мне видеть, что я на самом деле прекрасен! И даже не просто я этого «хочу», а, в сущности, мне это нужно больше всего на свете. Я больше всего на свете хочу, чтобы кто-то — хоть один-единственный человек! — видел меня любящими глазами — то есть видел меня настоящим, видел во мне настоящее (как, между прочим, Федор Михайлович Достоевский видел русский народ): я хочу, чтобы кто-то смотрел на меня любящими глазами!

И ведь знаете что?

Всегда есть кто-то, кто смотрит такими глазами. Мой Бог на каждого смотрит такими глазами. Здесь, по эту сторону, только жена на мужа — и то не всегда посмотрит; а мой Бог на каждого человека смотрит любящими глазами…

— Я уже говорил: бога нет, — механически отозвался Белявский.

— Да-а, ребятки… Ну вы разошлись. Во втором часу ночи… то с этим катетером, блин…

Зазвонил телефон.

— Слава богу! — воскликнула Анна. — Так, Лелька, вставай… Димон, не спи! Федор, все. Спасибо вам за… приятное время… за лекцию… Не забудь зонтик, Дим, там на вешалке…

— Между прочим, — полуобернулся Белявский от чемоданов, — если совсем серьезно: спасибо нашему… юному моралисту. Так с народом не пересекаешься десять лет — и стирается ощущение. А вот послушал — и утвердился… в некоторых решениях. В общем, полезно. Тошно, правда, но в целом полезно. Девчонки! за мной.

— Лель, подъе-ом! — подняла брови Анна. — Ты едешь?

— Нет, — сказала Леля.

— Что это такое, «нет»? — остановился Белявский.

— А… послезавтра? — спросила Анна о чем-то ведомом только им двоим. — Где же ты будешь встречать послезавтра?

— Здесь, очевидно, — пожала плечами Леля.

— Я с первым зам Прозорова договорился! Какой еще «нет»? Это что, шутки вам?! — заревел Дмитрий Всеволодович.

Анна взглянула на Лелю, на Федора — и неожиданно Федору показалось, что ее взгляд не лишен одобрения.

— Та ла-адно… — Она потрепала мужа по толстому пузу, как будто большую собаку, — уж так-то… не переживай. Остаешьсясо старой женой…

Громко хлопнула дверь, и Белявских не стало.

Федя чувствовал себя как человек, который долго захлебывался, барахтался — и вдруг обнаружил себя стоящим на твердой плоскости. Как-то даже не мог сообразить, что теперь ему чувствовать.

Снова хлопнула входная дверь, и перед камином, к пущему Фединому удивлению, явился Эрик — всклокоченный, в затрапезной рубашке, в которой Федя раньше его ни разу не видел, и с пачкой газет.

Буркнув что-то малочленораздельное, Эрик вытащил из ведра мокрые бревна — каждое в две руки толщиной — сложил на колосниковой решетке и принялся комкать цветные газеты, подпихивать их под поленья.

— О, Эрик? — сказал Федя. — Вы бодрствуете в такой поздний час?..

— Да, гостей проводил. — Эрик взялся за торчавший из каминного основания грубый крюк, и вытащил этот крюк на себя. Чиркнул спичкой, огонь побежал, язвочками разъедая бумагу. — Хочешь, выключу верхний свет? — буркнул Эрик, не глядя на Федора и не отрываясь от своего занятия.

— Это было бы весьма уместно… — ответил Федя, чувствуя, что внутреннее одеревенение быстро проходит. — Прекрасная мысль.

С бревен закапало, зашипело. По колосниковой решетке — толстой, с округлыми прутьями — снизу вверх потянулись дымные струйки, подпрыгнули синие язычки.

Вопреки Фединым ожиданиям, поленья, казавшиеся насквозь мокрыми, сразу же занялись. В выпуклой мокрой пятнистой коре отразилось пламя; блестя и шкворча, дерево быстро закапало на решетку огненными тяжелыми каплями.

Послышался свист. Кора обросла ярко-красными щупальцами, отслоилась; в ней появились сверкающие царапины.

Поленья захлопали, застучали, как дождь по железной крыше. Эрик поправил бревно: завиваясь, взлетели искры.

Убедившись, что все сделано правильно, Эрик достал из серванта толстую свечу в подсвечнике и, зажегши, поставил на стол. Неожиданно потрепав Федора по плечу, он кивнул Леле и удалился.

Где-то щелкнуло — и в темноте осталась лишь свечка и разгорающийся камин.

— Зачем он выключил? — настороженно спросила Леля. — Ты его попросил?

— Нет, ты что? — соврал Федя. — Он только спросил, не возражаю ли я, чтобы он зажег свечку… Я сказал, почему бы и нет.

Феде было приятно, что Леля подозревает их с Эриком в мужском заговоре против себя.

— Вообще, он замечательный! — воскликнул он убежденно. — Так обрадовался, что наконец может похвастаться своим камином! В два часа ночи прийти разжигать… да вообще, в это время не спать — ты не представляешь, какой для швейцарца подвиг!.. Он так любит свой дом, с такой любовью относится… ко всему! Так заботится о гостях!..

Феде хотелось еще и еще говорить о достоинствах Эрика, но он заставил себя притормозить… и вдруг понял, что усталости как не бывало; что его распирает радость; что Леля близко; что пламя в камине свистит; что они оба молоды, и что ночь будет долгой-долгой.

47. Олл дыд, или Рассказ про красивую вещь

В восемьдесят пятом году — соответственно, это была война в Афганистане — нас после Первого меда несколько человек отправили в интернатуру в Центральный военный госпиталь, в город Подольск.

Туда привозили ребят из Афганистана, где-то по шестьдесят человек каждый месяц. В основном была минно-взрывная травма: отрывы нижних конечностей, отрывы верхних конечностей… больше нижних. Ребята здоровые, молодые — без ног, без рук… Вообще, мины, минная война — это страшно. Очень тяжелые повреждения.

Рабочий день начинался с того, что потоком шли перевязки. Если знаете, гнойная хирургия характеризуется тем, что нужно больных перевязывать минимум один раз в день, а некоторых больных и два раза, и три.

В первый день я запомнил одного раненого — он был вообще не военный, он был инженер… наверное, инженер-электрик, не знаю. Гражданский. Они подвозили какое-то оборудование. Ну, сказали ему, что хорошо оплатят эту поездку… Жене он сказал что-то вообще другое — что «я еду на электростанцию» там какую-то — а поехал в Афганистан.

В общем, от правой ноги осталась у него верхняя треть бедра. А вторая нога — ему сделали экзартикуляцию, то есть вычленили из тазобедренного сустава…

И вот мы его перевязываем, а он говорит: «Только не сообщайте жене, ради бога, не сообщайте родным…»

Там начальник был отделения у нас, полковник, он ему говорит: «Не переживайте, все будет хорошо, все будет хорошо…»

А он плачет и говорит: «Я не нужен такой… Ради бога, родным никому не сообщайте…»

Потом, после работы, выходишь — и вроде все нормально, кругом мирная жизнь… В общем, первые дни было сильное впечатление.

Смотришь — парень сидит, у него нету ног. Вот. Ног нету. Ранение позвоночника, это значит, нарушена функция тазовых органов. То есть в туалет по-большому сходить он не может сам. Помочиться не может. Естественно, не может двигаться.

И — смеется, мне анекдоты рассказывает! «Ну а что? — говорит. — Жить-то надо…»

В общем, эти люди… ну в большинстве своем… ну вот как вам сказать… многие были какие-то необыкновенные.

Я не знаю, то ли их что-то такое объединяло, общее дело… или какая-то сила духа… Вот да, наверное: сила духа была в них.

За этим парнем, который мне говорил «жить-то надо», ухаживала одна девушка. И потом в этом госпитале была свадьба. Со стороны невесты свидетель, со стороны жениха, как положено… Брат ее приезжал… На невесте фата…

Вот не помню, во что жених был одет. Но на невесте фата была, это точно. Длинное платье белое, всё, цветы, много цветов…

И, я помню, раненых вывозили на этих каталках в актовый зал… Вытащили колонки, поставили там проигрыватель и поставили диск группы «Куин» — я не знаю, вы интересуетесь? — семьдесят седьмой год, «Ньюс оф зе волд» диск называется, группа «Куин».

Вы читаете Обращение в слух
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

2

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату