выдержу». Вот и все.
Я ему говорю: «Да ты что?! А я что буду делать? Живи ради меня! Привыкай!»
Но а как привыкать, кто же знает? Если он постоянно мокрый… Я ему говорю, поешь — он не ест…
Вот, горе такое, горе, большое горе… А как от него отцепиться, кто знает? Он мучается, мучается у меня, Коля… Он говорит «поменяй», ну а сколько же я могу менять, я меняю, а она льется… Такое горе.
46. Большевик
Посередине комнаты между обеденным столом и черным сервантом стояли четыре чемодана Chelsey — и рядом Лелин спартанский багаж: рюкзак и сноуборд в чехле.
Как Федор ни повзрослел за последние часы — ему было темно и грустно. Чемоданы даже издалека пахли кожей и скорым отъездом.
Федор смотрел на большие, темные, по виду мокрые поленья в чугунном ведре — и думал, как трудно, долго будут они разгораться…
— А политическое убежище из-за вулкана даю-ут?.. — спросила Анна, зевая.
— Кому, исландцам?.. — откликнулся со смешком ее муж.
— Не дают?.. — рассеянно, невпопад проговорила Анна.
Из внешней тьмы донесся гул самолета, надавил на черные стекла.
— Разлетались вояки…
Ну где они застряли опять! — Дмитрий Всеволодович достал телефон.
— Нет! Не звони. — Остановила Анна.
— Ненавижу ждать. — Белявский поднялся из кресла. — Еще, что ли, послушать, не знаю?.. из жизни народа…
— Мне надоело, — сказала Анна. — Сказки ко-ончились, хеппи-энды ко-ончились…
— А, какие там «хеппи-энды»! — махнул Белявский. — Дырка для кала — и весь хеппи-энд. И гуляй…
Он сделал было два шага к буфету, но, как будто вспомнив о чем-то, вернулся к камину:
— Ты обратила внимание, с чего она начала, эта бабка? Отняли у нее шесть соток там или десять… Просто отняли! Нет, они сами, конечно, все это незаконно заняли, распахали — но все равно, никто даже не удосужился предупредить: приехали-разломали и все. И нормально! Ты видишь, что нет никакого понятия о собственности воп-ще? Стоит ли удивляться, что нет понятия о правах, о достоинстве личности: приехали, всё отняли — и все утерлись! И главное, чем с ними жестче — тем легче утрутся! Будут потом… вилять: «хоть замочек оставили бы…»
— Я проверил вашу теорию про начало припадков… Вашу с Фрейдом, — мстительно сказал Федор.
— И что?
— Выяснилось, что, по многим свидетельствам — и по словам самого Достоевского, — первые эпилептические припадки случились с ним после каторги, на поселении. В 1854 году он писал: «припадки, похожие на эпилепсию, и однако же, не падучая». А в 1857 году уже более определенно: «доктор сказал, настоящая эпилепсия»…
— Ну и что? — повторил Белявский с презрением.
— Тогда при чем же здесь смерть отца? После каторги — ему тридцать пять лет, уж никак не семнадцать. Как-то рушится все основание…
— Чего?
— Вашей стройной теории.
— Ну и рушится, ну и что? — гадливо скривился Белявский. — А старик Фрейд вообще считал это не эпилепсией, а истерией! Почему рушится?
Федя подумал вдруг, что не удивился бы, если бы Белявский сейчас сделал движение, чтобы его, Федю, ударить… или, скажем, схватить за ухо, ущипнуть, укусить… Он даже снизу вверх осмотрел туловище Белявского на предмет возможной схватки. Белявский выглядел крепким, плотным. Тяжелей Федора килограммов минимум на пятнадцать… «Одна надежда на скорость… Если ударить первым? Нет, все равно вряд ли получится повалить…»
— За что же вы его любили? — спросил Федя, бессознательно повторяя презрительную гримасу Белявского. — Не припомните?
— Кто? Я?
— Но он вам нравился? Вы писали о нем работу?
— Ну да, работу! Можно писать работу о плоских червях, про лишай можно писать работу… Как вообще может «нравиться» Достоевский, кому? Достоевский — это… не знаю, ну — как подмышку понюхать…
— Ди-ма… — вяло одернула его Анна.
—
— Дима, фу…
— Ну а что «Дима», «Дима»? Я правду говорю! Все эти униженные-оскорбленные — это, по сути, подмышки! Может чужая подмышка
— Ах, конечно! — Федя встал тоже, и сразу оказался выше Белявского почти на голову. — Можно любить лишь красивое! Молодое! Фертильное! А если человек стар, слаб, болен, если из него катетер — ах, это же
— Э, не надо, не передергивайте, не на-адо! «Некрасиво» не потому что старый. А некрасиво, потому что вместо пяти циклов химии дали десять! Вам все русским языком говорено. И потому что катетер дерьмовый — как все всегда дерьмовое в этой стране! — а дерьмовое, потому что всем наплевать друг на друга: ты дохнешь? дохни! Ты ноль. «Вошь дрожащая или право имею?» Конечно, ты вошь, какие еще вопросы?! Какие права у тебя?! Ты вошь! Ты в дерьме дохнешь, обо. анный и обо. анный — ну и все так! Живут в дерьме, умирают в дерьме — а вот еще государство родное выделит двести памперсов, так мы ему еще в ножки покло- онимся, спасибо, батюшки, ах спаси-ибо!..
— При чем же тут «государство»? — взвыл Федя. — При чем же тут «право»? В каком государстве у человека есть право не умирать? Не болеть? Не стареть? Вы хватаете первое, что удобнее, — «государство!» — и успокоились — и как будто уже есть ответ! «Государство» — это никак не ответ, ни с какой стороны не ответ! Здесь больше, чем государство, здесь
— «Унизительно» — нет, не в любом! И «уродливо» — не…
— Вам все не дают покоя напудренные букольки? А под пудрой-то — все равно запах старости, запах мочи и катетер — и не работают ни
— Сядьте, мачики, — с неприязнью сказала Анна. — Федя, сядьте. Чего вы орете?
— И точно так же — народ! — не унимался Федя. — Да, такой нам попался отец, муж, жена, близкий родственник: вот такой, да — больной, изувеченный, пьющий, пьяный, с катетером, от него плохо пахнет — что сделаем? Скажем «фу, от тебя плохо пахнет»? «Ты пьяный»? Он пьяный, потому что лекарства не помогают — или они недоступны, он их название не понимает, а водка дешевая — ну? что? плюнем в него? посмеемся? скажем, что он похож на животное?..
— Какое-то бесконечное извращение… — пробормотал, передергиваясь, Белявский.
— Мне на-до-е-ло… — пропела Анна. — Мне все это — уже очень давно — на-до-е-ло…
— А вы не думали никогда, что «не-красота», может быть, нам дана для подв… нет, «для подвига» — слишком сильное слово: для усилия, преодоления —
— Обождите! — нашелся Белявский, — то-то, чувствую же, не вяжется: то у вас «богоносец», то пьяный-вонючий — с катетером…
— Что вы вперились в этот катетер, тьфу! — плюнула Анна.
— Не знаю, спроси его, что он вперился. Ну так, может, как-нибудь определитесь? А то что-то концы не сходятся. В ваших прочувствованных речах. Какой-то у вас обо. анный богоносец, ха-ха…
— Была, — сказал Федя своим новым «тихим» голосом, думая, как и прежде, о Леле, но ни к кому особенно не обращаясь, — была такая картина в двадцатых годах, «Коммунист»: великан с красным флагом шагает через дома…
— Не «Коммунист», юноша, а «Большевик»! Я даже сейчас вам скажу… Кустодиев! Точно, Борис Кустодиев! Между прочим, на Сотбисе один из самых —
— Вы ведь именно так представляете «богоносца»? Перешагивает дома, проливы? Только вместо красного флага — хоругвь. Весь могучий, величественный… Ведь вы так себе воображаете?..
Белявский прищурился, но ничего не ответил.
— Нам рассказывали, — продолжил Федя, — рассказывали на сравнительной культурологии про Франсиса Ксавье. Он был первым миссионером в Японии. Когда в шестнадцатом веке японцы впервые увидели христианское Распятие — знаете, как они реагировали?
Они смеялись. Они видели человека в позорном и унизительном положении, в неестественной позе: им было смешно.