— и дядя Костя оказывается в пустоте. Пустота не имеет никакой плотности. Она не оказывает никакого сопротивления. Это удобно.
Единственное неудобное обстоятельство: нет возможности изменить вектор. Ни направление вектора, ни величину: «В чем застану, в том и сужу».
Дядя Костя оказывается в пустоте — и начинает плыть в пустоте с постоянной заданной скоростью, в одном раз и навсегда заданном направлении…
Если его волевое движение было слабым — а допустим, оно было слабым, поскольку было внутренне противоречивым: заботясь об этих парнях из красных домов, он все же хотел и скандала, — значит, он будет плыть очень медленно, очень-очень-очень медленно, «квадриллион лет» — и от этой медлительности будет очень страдать: но ускориться невозможно. Впереди вечность, и в этой вечности все-таки он очень медленно плывет вверх…
Значит, пусть даже медленно, пусть даже через «квадриллион» — но он все-таки доплывет…
— Докуды? — не вытерпел Дмитрий Всеволодович, — я никак не пойму…
— До райских обителей.
— А-а… Опять вы свой… опиум для народа…
— Погоди, погоди-те, — сузила глаза Анна. — То есть всю жизнь делаем гадости — а в зачет идет только последний момент?
— Нет! — возразил Федор. — Не так! Например: если вы разгонитесь на машине со скоростью сто километров в час, и вдруг увидите впереди пропасть, и резко затормозите — то «маленький вектор», сиюминутный маленький вектор у вас будет — назад, торможение, и даже резкое, сильное торможение — но главный-то вектор у вас был направлен вперед! Может быть, вы успеете как-то замедлиться — и полетите в пропасть не сто километров в час, а пятьдесят или даже пусть десять, — но все равно «главный вектор» у вас пересилит «маленький вектор»… Важен итог, итоговая динамика: или в ту сторону, или в эту.
Важно, куда направлено ваше итоговое усилие, результирующее усилие вашей жизни — и варианта лишь два: или к «ДА», или к «НЕТ».
Проблема, что мы всегда судим других по положению на прямой, по видимому результату. Приходим на рынок и видим женщину… бабу, грузинскую грубую бабу: глаза у нее неживые, голос грубый, вы слышали: злая торговка… если судить по внешнему. Но разве мы ее знаем? Одно только то, что она продолжает двигаться; только то, что она своими ногами дошла до этого рынка — это уже такой человеческий подвиг, это уже настолько мощнейшее «ДА!» —
— Что за «да»? Чему «да», я никак не пойму? — рассердился Белявский. — Чему?
—
— То есть этому всему кромешному ужасу она должна кланяться, ставить свечки и говорить «да-да-да»?!
— А вы заметили, что она ни разу не говорит «Нет»?
Поразительно: мы с вами слушаем и говорим в себе «Нет, Нет, Нет!» — а она? Что она говорит?
Она говорит: «Тяжело».
Она говорит: «Почему?» «Зачем надо было убивать?»
Но она даже ни разу не проклинает убийц! Может быть, ей гораздо легче было бы сказать «Нет» и тоже повеситься, как и мужу, — но она-то живет…
— Между прочим —
— живет, объясняет, что ради дочери, — но этим самым уже говорит настолько мощное «Да!» —
— Кстати, кстати! насчет «повеситься», — уцепился Дмитрий Всеволодович, — ее муж повесился — это «грех»? Как считается там у вас?
— По логике, самоубийство — есть жизнь, прерванная в момент абсолютного «Нет»…
— А я считаю, мужской поступок, — сказала Анна.
— То есть, он — в ад, по-вашему? И с женой на том свете не встретятся?.. — подковырнул Дмитрий Всеволодович.
— Вот, вам, мучикам, лишь бы сбежать…
— Меня поражает, — продолжил Федя, думая не о Дмитрии Всеволодовиче и не об Анне, — меня поражает, насколько большинство из рассказчиков далеки — не только от мысли о самоубийстве, но даже и от уныния. Почти все они прожили жизнь в нереально тяжелых условиях… Взять самую первую, Нину Васильевну: родилась без отца, с матерью побиралась, детство провела в детском доме, работала на ткацкой фабрике, а единственный сын… неужели у нее была легкая жизнь? Но она говорит «Я довольна». «Мне повезло». «Мне встретились хорошие люди». Она говорит: «У меня была жизнь —
Я заметил, что так называемые объективные обстоятельства — ни при чем. Все зависит только от человека. Один человек, как завод, все хорошее перерабатывает в плохое — а другой человек, наоборот, самый ужас кромешный каким-то образом перерабатывает в хорошее: и даже эта Хатуна — она соглашается потерпеть ради дочки, этим она говорит «Да» своей дочке; она находит какой-то общий язык со своим мертвым сыном; уже одно то, что она продолжает двигаться, — это подвиг! Нам с вами достаточно мелочи: не ту отметку поставили, оплату урезали, контракт не переподписали, — достаточно, чтобы закричать «Нет, Нет, Нет!» — а она-то что терпит шестнадцать лет? Неужели вы думаете, что ей не больно? Не страшно, не непонятно? Но мы с вами — не принимаем, мы говорим «Нет», а она — каким-то сверхчеловеческим образом говорит «Да»! —
— Смерти собственного ребенка, — уточнила Анна.
— Не смерти ребенка, а Божьему замыслу!..
— Садистский у вас божий замысел, — сказала Анна.
— Короче, «тяжелое палажение, ощень трудна», — подытожил Белявский. — Ты алоэвый гель положила? Стоял на полочке…
— Выбор прост. — Все, что Федя говорил до сих пор, он говорил только для Лели, но избегал обращаться к ней прямо, и старался на нее не смотреть. Теперь Анна, Дмитрий и их алоэвый гель не оставили ему выбора. — Выбор прост. Или «Да», или «Нет». Так просто, что даже обидно. И в каждый момент — в каждый, в каждый мельчайший момент — только «Да» или «Нет»…
— А «иллюзия»? — перебила Леля.
— Я лгал про «иллюзию». Себе лгал. Не нарочно — я просто боялся. «Иллюзия» — в сущности то же, что «нет». Примитивная маскировка. Ты совершенно права: «быдло» — это бетонное «нет», а «иллюзия» — это стеклянное «нет». Но и то, и другое — конечно, «нет»…
И еще я лгал про «сейчас». «Да» и «нет» — говорится сейчас. В каждое маленькое мгновение есть выбор, у каждого человека…
— А у тебя?
— Ну естественно… в том числе у меня.
— В каком смысле? О чем ты?
— Это я тебя хотела спросить: ты о чем-то конкретно? У тебя есть выбор сейчас?
— У меня? Я не знаю…
— Что происходит сейчас?
— Сейчас ты уезжаешь.
— Допустим. И что с того?
— Гляди-ка! — заинтересовалась Анна. — В ведерке полешки.
— Ты только заметила? — добродушно сказал Дмитрий Всеволодович. — Еще с утра гремели на крыше. Кирпич вставляли…
— Я просил тебя задержаться… — неуверенно проговорил Федя.
— Нет, ни разу ты не просил, — отрезала Леля. — Ты спрашивал, может быть, я останусь? Но ты ничего не просил.
— Но они же сырые! — вознегодовала Анна. — Они откровенно мокрые! Как они будут гореть?!
— Плохо, — авторитетно заверил Дмитрий Всеволодович. — Плохо будут гореть. Но мы это не увидим.
— Тогда… — сказал Федя тихо, — сейчас я прошу.
— Что? — не расслышала (или сделала вид, что не расслышала) Леля.
— Я прошу, чтобы ты осталась. Сейчас. Я делаю выбор. Я говорю тебе: «Да».
— Вы о чем, молодые люди? — поморщилась Анна.
В этот момент зазвонил сотовый телефон Дмитрия Всеволодовича.
— Ну вот Илья наконец!
Он немного послушал, поулыбался, кивая, изредка отвечая пониженным, бархатным голосом, и, отняв трубку от уха, красивым жестом бросил телефон в карман пиджака:
— Немного задерживаются, — объявил Дмитрий Всеволодович во всеуслышание. — Примерно, говорит, через час — минут через пятьдесят. Можем звать такси.
— Хватит еще на одну историю, — быстро сказала Анна, с неудовольствием глядя на Лелю и Федора.
— Да, напутственную… — рассеянно махнул рукою Белявский, — на ход ноги…
45. Новый рассказ о любви
В девяностом году нам дали участки по девять сотки. Пользовались мы четырнадцать лет. Вдруг решили подстанцию — вот на клубничном поле подстанцию строить. Не сообщили, ничо. Не предупредили, ничо. Р-раз, приехали, разломали заборы, разломали всё, кусты выкопали… А у мене облепиха была — это чудо, чудо облепиха! «он» и «она». А «он» красив
У меня у мужа-то первая группа. Инвалид первой группы. В Балашихе нашли рак прямой кишки. Это три года назад. В Балашихе взяли, всё просмотрели, проверили, сделали операцию, потом сделали этот… ну, химию и облучение, там неделями как-то. Неделю не делают, а на второй неделе делают. Или через десять