хорошее для других сделать. А то совсем потеряю к себе уважение.
— Надо, чтобы и ты этого хотела, — сказал я резко. Ее руки перестали терзать мое стареющее тело. Черты лица расплывались в полумраке.
— Хочу я, хочу, — пролепетала она.
Может быть, я вынудил ее к этому признанию? Но Вселенная так несовершенна во многих отношениях, что сомнение улетучилось. Что и как было потом, запомнилось мне хуже, чем картины измены моей жены-акробатки с Дейлом. В теплой темноте под одеялом мне припомнилась, почувствовалась атмосфера детских игр на чердаке, или это был запах от набивки матраца, или же — от моей пятидесятитрехлетней плоти, потеющей в предвкушении удовольствия. Мягкое, податливое тело Верны, ее гладкая кожа. В памяти отложилось ощущение, будто меня подняло на гребень волны и развернуло, словно свиток, ощущение чего-то такого, что напоминает, как вкладывают листки письма в плотный конверт. Ее влагалище — рискну в интересах истины оскорбить чью-то скромность — оказалось по-девичьи узким и сухим, словно Верна отдалась по рассеянности, а приглашение лечь было пустой формальностью. Когда я входил в нее, мне вспомнилась резиновая вагина, куда я, подогретый картинками в «Училке, которая слаба на передок», сбрасывал в прошлой жизни излишки спермы. Видно, многовато сбросил, и у Лилиан не хватало женского начала — отсюда наша бездетность.
Я кончил и, покряхтывая, сполз с племянницы. Мы лежали рядышком на твердом полу бездуховности, партнеры по кровосмесительству, супружеской измене и нанесению морального ущерба ребенку. Нам обоим хотелось поскорее избавиться друг от друга и уничтожить следы содеянного, но наперекор желанию мы все еще прижимались друг к другу под потолком, утешаясь мыслью, что ниже нам падать — некуда. Я лежал с Верной, уставившись глазами вверх, и понимал, сколько величия в том, что мы продолжаем любить и почитать Господа, хотя он и наносит нам порой тяжелые удары, и сколько величия в его молчании, позволяющем нам насладиться человеческой свободой. Вот оно, мое доказательство существования Всевышнего. Потолок уходил все дальше ввысь, и я видел, как безмерна наша низость. Великое падение предполагает великие высоты. Неопровержимая несомненность переполнила мое существо.
— Да благословит тебя Бог, — это все, что я мог сказать.
— А ты еще ничего, старый пердун, — ответила Верна комплиментом.
— Как насчет твоего самоуважения?
— Вроде получше.
— Теперь уснешь?
— Ага. Вся как выжатый лимон.
Я стал одеваться. Ее детская беспечность обеспокоила меня.
— Ты не боишься, что заведешь еще одного ребенка? Поди подмойся или помажься каким-нибудь противозачаточным средством.
— Не бойся, дядечка. У меня как раз это дело было пару дней назад. И вообще — могу и аборт сделать, как ты меня научил.
Дразнит меня вероятной беременностью, подумал я. Ну что же, ее право.
Я вышел из квартиры. Коридор был освещен ярко, словно всем своим пустынным пространством и запертыми дверями подслушивал, что происходит внутри.
Поразительно, как мало времени требуется, чтобы перепихнуться. Стрелки моей «омеги» стояли на циферблате почти вертикально: пять минут первого. Облегчившись, я шустро сбежал по грохочущим ступеням, сел в машину, обесцвеченную сернистым светом фонаря, и тронулся.
Даже в этот поздний час бульвар Самнера не обезлюдел, у подъездов маячили отдельные фигуры — узкие, вытянутые, как на холстах Джакометти; попадались и автомобили. Сам бульвар расстилался широко, величественно и был похож на пшеничное поле ночью. Светофоры работали в мигающем режиме. Приняв за таксиста, пытался остановить меня какой-то пьянчуга. Раздались нежные переливчатые звуки экзерсиса Скарлатти, исполняемого на клавесине, — то вещало университетское радио. Люблю такую музыку, тихую, на грани слышимости. Давай, Скарлатти, давай! От Вагнера и Брамса, как от самой реальности, я гнусь до земли.
Светящиеся стрелки моей «омеги» вытянулись в одну линию: пять минут второго. Я протопал по ступенькам крыльца и предстал перед Эстер. Она еще не ложилась, как я и думал. Лицо было отекшее, зрачки блуждающих зеленых глаз расширились. Непокорные волосы аккуратно уложены.
— Я уже начала беспокоиться, — сказала она, и я понял: хотя мое присутствие не доставляет ей особого удовольствия, однако отсутствие причиняет боль.
Я подробно рассказал о событиях вечера, умолчав о последних тридцати пяти минутах, проведенных у Верны. Просто приписал их бюрократической волоките в больнице и собственно лечебной процедуре.
— Значит, бедняжку Полу оставили в больнице ради ее же блага и против воли матери?
— Можно сказать и так.
— А Верна — как она реагировала? Я бы с ума сошла. Любая мать сошла бы с ума — и хорошая, и плохая.
— Она плакала, — сказал я осторожно. Опущенная часть вечера зияла подо мной, как тигровая западня, едва прикрытая пальмовыми листьями. — Она рассчитывает, что возьмет ребенка утром и все пойдет по-прежнему. Но по-моему, что было, то и будет.
Эстер слушала вполуха, хотя не отрываясь смотрела на меня.
— Ну что, состоялось? — вдруг спросила она.
— Что состоялось?
— То, что возникло между тобой и Верной прошлой осенью, когда ты первый раз решил навестить ее. Это так не похоже на тебя, Родж, — играть роль доброго дядюшки. Ты же терпеть не можешь своих кливлендских родственничков. Ты ведь с Лилиан разошелся, потому что она напоминала тебе о них. Во всяком случае, так ты говорил.
Она догадывалась, что я лгу, и догадка делала из меня вечного лгуна.
— Это все окаянный Дейл Колер виноват, — ринулся я в контратаку. — Это он с постной миной уговорил меня попытаться помочь Верне. Все они такие, святоши, суют нос не свои дела.
— Не увиливай, знаю за тобой такую привычку. Мы не о Дейле говорим, а о Верне. Ты подвез ее к дому — и все?
— Собственно говоря, — начал я, надеясь, что лицо, тонкокожий наш предатель, меня не выдаст, — я предложил ей переночевать у нас. На третьем этаже.
Глаза Эстер сузились, губы вытянулись в тонкую линию.
— На третьем этаже у нас ничего нет. Только мои старые картины.
— Тебе стоит снова взяться за кисть. Совсем разленилась... Помнишь те большие смелые абстракции, которые ты писала прошлым летом? Они мне по-настоящему нравились. Верна тоже берет уроки живописи. Утром у нее очередное занятие, поэтому она и не поехала к нам. В итоге, — протянул я, выдохшись, — подбросил ее и уехал.
— И даже не проводил? Отпустил одну? Там же ужасное место.
— Малыш, — откуда я взял этого «малыша»? — это же ее дом, она там белая принцесса. Как рыба в воде, как братец Кролик среди морковных грядок. — «Даже я, — мысленно продолжил я, — начинаю чувствовать себя там как дома. Как всякая экологическая ниша, ее жилье более удобно, чем видится поначалу». Поверив, что выпутаюсь, я нахально гнул свое: — А что до третьего этажа, у нас там, кажется, старый матрац валялся. Она бы не возражала.
Глаза у Эстер засверкали. Бог весть, что она думала.
— Я не желаю видеть эту гулящую девку в своем доме! И на Ричи она оказывает дурное влияние.
Эстер круто повернулась, и мне открылся мой любимый вид — божественный вид женщины сзади.
Я отправился в свой кабинет. Там я вернул бедного Тиллиха, еще одного глупца, верившего в любовь, в более достойное положение; он лежал лицом книзу на подлокотнике кресла под торшером, который я, уезжая, не погасил. У каждого из нас с Эстер своя территория, и отчуждение таково, что жена не потрудилась навести порядок в библиотеке. Поскольку могла пройти целая вечность, прежде чем мне доведется снова раскрыть томик Тиллиха, я заглянул в последние, заключительные страницы,