испеченными чапати[34]. Завершает меню что-нибудь сладкое — это может быть курд[35] с зернами граната или ласси с кусочками банана.
При входе в столовую на стене висит листок, на листке надпись: «Возьми немного, и приходи за добавкой столько раз, сколько захочешь». Но кто поверит, когда так хочется есть! За редким исключением все накладывают лохани с верхом, а потом идут еще и за добавкой — еда на курсах фантастически вкусная.
После обеда все спят. Поэтому первые полтора часа дневной медитации — время почти потерянное: усаживаешься на куши, с трудом заставляешь себя закрыть глаза, а потом изо всех сил стараешься не уснуть. При этом успевшая перевариться за два часа пища поднимается к горлу, кадык работает, как поршень, проталкивая смесь желудочного сока и пищевых остатков прямиком в рот. А оттуда в нос. И стоит над медитационным залом рыгание, икание, чавканье, чмоканье, пуканье и тяжелые горестные вздохи. Мало кому удается помедитировать после обеда. Зато к моменту обязательной групповой «отсидки» все приходят в нормальную форму.
На пятый день нам было сказано, что в часы групповой медитации нельзя не только выходить из зала, но и менять позу. После утреннего приступа я эту информацию воспринял с особой тревогой. Но правила одни для всех, и я устроился в той единственной позе, в которой хоть как-то мог сидеть: уселся на собственные пятки, подставив при этом под себя крошечную скамейку, и прислушивался, что происходит у меня внутри. До поры до времени все шло своим чередом, но минут через двадцать заныло колено. Это была необычная боль. В расслабленном, едва ощущаемом теле — где-то в самой потаенной его глубине — возникло подрагивание. Словно находящийся там третий, четвертый или пятый глаз, завидев знакомую, посылает игривые знаки. Но вот беда, знакомая то ли и впрямь не замечает заигрываний, то ли попросту не хочет их замечать. И подмигивание становится все настойчивее, переходит в тик — уже и не подмигивание вовсе, а настоящие конвульсии! Когда не действует и это, начинается топанье ногами, и игра сменяется бурей. Напридумав всех этих образов, я окончательно вышел из медитативного состояния и понял, что левая нога — от коленной чашечки до бедра — разрывается от боли.
Анича! На этом трижды повторяемом слове зиждется Випассана. Все просто, надо не реагировать на ощущения — на любые ощущения, сколь бы приятными или неприятными они ни были. И тогда перестанут возникать новые санкары, а старые, таящиеся в подвалах подсознания, по очереди поднимутся на поверхность, в область сознательного ума, но, не получая пищи в виде реакций, начнут исчезать. Исчезать навсегда. И когда все они исчезнут, наступит нирвана. «Ниббана», — как говорил Будда на пали, и способные сутками сидеть на собственных пятках индийцы трижды повторяли: «Садху!» — правильно! правильно! правильно!
Анича означает «преходящее, невечное». Ничто не вечно, и все преходяще. Боль — не исключение. За четыре с половиной дня я это твердо усвоил. Я повторял «анича», когда болели шея, спина, живот. Я твердил «анича», когда не мог помочиться. Я знал, что все временно. И не от неведомого Будды — от своего любимого Экклезиаста. Но знал я и то, что сам тоже не вечен. Анича! И кто продержится дольше — я или боль в колене, — было мне неведомо. Неведение делало ожидание невыносимым, и во время одного особенно сильного приступа я не выдержал и открыл глаза.
Часы, висевшие в углу зала, показывали двадцать минут четвертого. Сидеть оставалось еще десять минут. Стараясь не завыть от боли, я вытащил онемевшие ноги из-под скамейки и, поджав колени, устроился на куши. Еще несколько человек на мужской половине сидели в таких же пораженческих позах, остальные продолжали медитировать. Трудно было понять, находятся они в состоянии блаженства или жестоко страдают. Я переводил взгляд с одной спины на другую, пока не уткнулся в Ивана — московского телевизионщика, бросившего работу на Первом канале, чтобы пожить в Индии и лучше разобраться в самом себе.
Иван сидел по диагонали, в трех человеках от меня. Мне видна была лишь половина его спины и лежавшая на колене левая рука. А еще я видел Ванину левую щеку. Даже с расстояния в несколько метров было заметно, как подрагивает от напряжения спина, как в мелкой дрожи заходится нога, как рука, сжатая в кулак и оттого неестественно белая, отбивает немыслимую чечетку. Но мучительнее всего было смотреть на щеку: ее поверхность с точностью часового механизма искажала судорога.
Я не сразу понял, что плачу. Потом уже, после окончания курса, многие говорили, что благодаря Випассане стали намного чувствительнее и восприимчивее к тому, что происходит вокруг. А тогда мне казалось, что у меня нет кожи и нечему меня защитить от Ваниных страданий. И я начал молиться. Я плакал и молился, чтобы отпустила боль, чтобы Ване хватило сил досидеть, чтобы не сдался. Для меня почему-то было смертельно важно, чтобы он не сдался!
Ваня не мог видеть часы и не знал, сколько времени ему оставалось терпеть. Это делало муки стократ ужаснее. Я напрягся и мысленно изо всех сил посылал ему сигналы обратного счета: десять, девять, восемь… А он сидел и, не разжимая кулаков, продолжал дрожать всем телом. И когда за пять минут до гонга включился магнитофон с записью голоса Учителя, мне его пение показалось слаще, чем голос Карузо или Каррераса. И я понял, что мы победили.
Уже на второй день вместе с появлением серьезной боли в ногах я впервые испытал необъяснимую нежность к тем, кто сидел рядом со мной. В следующие дни эта теплая обволакивающая волна не раз накрывала меня с головой.
Передо мной, прямые и недвижимые, как кладбищенские камни, рядами возвышались спины моих однокурсников. Несколько десятков спин незнакомых мне людей. Они так же, как я, приехали в Индию на поиски чего-то, что поможет ответить на мучившие их вопросы и понять жизнь лучше. И они так же, как я, были обречены на десятидневные мучительные испытания. Они — англичане, немцы, израильтяне, американцы, индийцы; рыжие и черные, лысые и волосатые; почти старики и совсем еще мальчики — обязались соблюдать пять ограничений Випассаны: не убивать, не красть, соблюдать целибат, не лгать и не употреблять никаких наркотиков. А кроме того, все они пообещали, что вне зависимости от обстоятельств по своей воле не покинут курсы и останутся здесь до завершения последнего, десятого дня.
Не обменявшись со многими из них ни единым словом, ни разу не пересекшись взглядом, я тем не менее чувствовал, что всех нас объединяет невероятное лицейское братство. Я, конечно, не хотел быть хуже других, но еще меньше мне хотелось оказаться лучше за счет их боли и страданий.
Вообще с чувствами происходило что-то необычное. На третий или четвертый день я поймал себя на том, что вместо того, чтобы прихлопнуть муху, раз за разом норовившую во время медитации сесть мне на нос, я попросту смахивал ее рукой или сдувал. Так работала первая заповедь Випассаны. Работали и остальные: двери в жилые комнаты не имели замков, но при этом ничего из комнат не пропадало; женщины и мужчины, в Дхамма-холле разделенные пространством «ничейной полосы», в крошечном зале синхронного перевода сидели лицом к лицу и, чтобы не смущать представителей противоположного пола взглядами, накрывали лица платками. Не было и лжи — ложь исчезла вместе с речью. А наркотики были просто не нужны: медитация уводила в глубины подсознания, и эти «трипы» были страшно интересными.
При тех трудностях, с которыми сталкиваются студенты на курсах, было бы странно, если бы все дошли до конца. Обещания обещаниями, а реальность реальностью. Вечером нулевого дня, когда мы стояли на лестнице перед входом в главный медитационный зал и ждали своей очереди на получение куши, на которых нам предстояло провести сто сидячих часов, я попытался отгадать, кто первым не выдержит трудностей и уйдет с курсов. По моим расчетам получалось, что этим первым станет толстый весельчак- американец: пока все стояли двумя рядами вдоль перил, он расстелил на ступеньках спальник и демонстративно улегся точно посередине лестницы.
Я ошибся, но не сильно: первым оказался безбровый англичанин с крупной серьгой в ухе. Он как-то незаметно слинял утром второго дня. Американец продержался целых пять суток и стал вторым. На шестой день случился обвал — ушли сразу три студента: еще один американец с длинными, красиво уложенными