бы в те времена страна меди и золота погибла». Занося в тетрадь эти строки, Алексей Толстой, возможно уже думал о судьбе атлантов, оказавшихся на Марсе.
«На улице Красных Зорь, – так начинался роман „Аэлита“ (1922), – появилось странное объявление: небольшой серой бумаги листок, прибитый к облупленной стене пустынного дома. Корреспондент американской газеты Арчибальд Скайльс, проходя мимо, увидел стоявшую перед объявлением босую молодую женщину в ситцевом опрятном платье; она читала, шевеля губами. Усталое и милое лицо ее не выражало удивления, – глаза были равнодушные, синие, с сумасшедшинкой. Она завела прядь волнистых волос за ухо, подняла с тротуара корзину с зеленью и пошла через улицу».
Облупленная стена…
Листок серой бумаги…
Босая женщина с сумасшедшинкой в синих глазах…
Описывая самые невероятные ситуации, Алексей Толстой умел оставаться убедительным. «Большая птица снижалась, – читаем мы в той же „Аэлите“. – Теперь ясно было видно человекообразное существо, сидевшее в седле летательного аппарата. По пояс тело сидящего висело в воздухе. На уровне его плеч взмахивали два изогнутых подвижных крыла. Под ними, впереди, крутился теневой диск, видимо – воздушный винт. Позади седла – хвост с раскинутыми вилкой рулями. Весь аппарат подвижен и гибок, как живое существо. Вот он нырнул и пошел у самой пашни – одно крыло вниз, другое вверх. Показалась голова марсианина в шапке – яйцом, с длинным козырьком. На глазах – очки. Лицо кирпичного цвета. Узкое, сморщенное, с острым носом. Он разевал большой рот и пищал что-то. Часто-часто замахал крыльями, снизился, побежал по пашне и соскочил с седла шагах в тридцати от людей».
А вот Аэлита всматривается в туманный волшебный шарик.
«В нем проплывали воспоминания Лося, то отчетливые, то словно стертые. Выдвинулся тусклый купол Исаакиевского собора, и уже на месте его проступала гранитная лестница у воды, полукруг скамьи, печально сидящая русая девушка, – лицо ее задрожало, исчезло, а над нею два сфинкса в тиарах. Поплыли колонки цифр, рисунок чертежа, появился пылающий горн, угрюмый Хохлов, раздувающий угли. Долго смотрела Аэлита на странную жизнь, проходящую перед ней в туманных струях шара. Но вот изображения стали путаться: в них настойчиво вторгались какие-то совсем иного очертания картины – полосы дыма, зарево, скачущие лошади, какие-то бегущие, падающие люди. Вот, заслоняя все, выплыло бородатое, залитое кровью лицо…»
«Незанимательный роман, незанимательная пьеса – это есть кладбище идей, мыслей и образов», – сказал в одном интервью Алексей Толстой. Более того, добавил он: «Какая это леденящая вещь, почти равная уголовному преступлению, – минута скуки на сцене или пятьдесят страниц вязкой скуки в романе. Никогда, никакими силами вы не заставите читателя познавать мир через скуку».
Но появление занимательных фантастических романов Алексея Толстого не было встречено, скажем так, овациями. Только Нина Петровская в газете «Накануне» отметила особенности «Аэлиты»: «Гипербола, фантазия, тончайший психологический анализ, торжественно музыкальная простота языка, все заплетается в пленительную гирлянду». Другие критики считали иначе. Г. Лелевич: «Алексей Толстой, аристократический стилизатор старины, у которого графский титул не только в паспорте, подарил нас вещью слабой и неоригинальной». Корней Чуковский: «Что с ним случилось, не знаем, он весь внезапно переменился. Переменившись, написал „Аэлиту“. „Аэлита“ в ряду его книг – небывалая и неожиданная книга. В ней не Свиные Овражки, но Марс. Не князь Серпуховский, но буденновец Гусев. И темы в ней не похожи на традиционные темы писателя: восстание пролетариев на Марсе». Примерно так отзывался и Юрий Тынянов: «Марс скучен, как Марсово поле. Есть хижины, хоть и плетеные, но в сущности довольно безобидные, есть и очень покойные тургеневские усадьбы, и есть русские девушки, одна из них смешана с „принцессой Марса“ – Аэлитой, другая – Ихошка. И единственное живое во всем романе – Гусев – производит впечатление живого актера, всунувшего голову в полотно кинематографа».
Красноармеец Гусев действительно восхитил многих.
«Я грамотный, автомобиль ничего себе знаю. Летал на аэроплане наблюдателем. С восемнадцати лет войной занимаюсь – вот все мое и занятие. Имею ранения. Теперь нахожусь в запасе. – Он вдруг ладонью шибко потер темя, коротко засмеялся. – Ну, и дела были за эти семь лет! По совести говоря, я бы сейчас полком должен командовать, – характер неуживчивый! Прекратятся военные действия – не могу сидеть на месте: сосет. Отравлено во мне все. Отпрошусь в командировку или так убегу. (Он потер макушку, усмехнулся). Четыре республики учредил, – и городов-то сейчас этих не запомню. Один раз собрал сотни три ребят, – отправились Индию освобождать. Хотелось нам туда добраться. Но сбились в горах, попали в метель, под обвалы, побили лошадей. Вернулось нас оттуда немного. У Махно был два месяца, погулять захотелось… ну, с бандитами не ужился… Ушел в Красную Армию. Поляков гнал от Киева, – тут уж был в коннице Буденного: „Даешь Варшаву!“ В последний раз ранен, когда брали Перекоп. Провалялся после этого без малого год по лазаретам. Выписался – куда деваться? Тут эта девушка моя подвернулась – женился. Жена у меня хорошая, жалко ее, но дома жить не могу. В деревню ехать, – отец с матерью померли, братья убиты, земля заброшена. В городе делать нечего. Войны сейчас никакой нет, – не предвидится. Вы уж, пожалуйста, Мстислав Сергеевич, возьмите меня с собой. Я вам на Марсе пригожусь».
Правда, критик Георгий Горбачев в книге «Современная русская литература» (1931) развенчал и красноармейца. «Гусев – не пролетарий, не коммунист, он деклассированный империалистической и гражданской войнами крестьянин, бывший махновец, потом буденовец, типичнейший партизан, авантюрист, сочетающий революционный подъем с жаждою личного обогащения. Он загребает в свои руки, когда он еще или уже не в боевом экстазе, в первую голову золото и „камушки“. Гусев – националист и первая его мысль по приезде на Марс – присоединить Марс к РСФСР, чтобы утереть нос Англии и Америке. Гусев – типичный анархист: он бросает марсиан в прямой бой, не расспросив о силах врагов и друзей, об общей ситуации на Марсе. При всем его сочувствии всем угнетенным, – он, вернувшись на Землю, изолгался, захвастался, потом основал акционерное общество, правда, под предлогом освобождения Марса от олигархии. Не рабочий, не коммунист – взбунтовавшийся, деклассированный, жадный, мелкий собственник воплощает у Толстого русскую революцию».
Основания думать так были. Завершая роман, Алексей Толстой сам указывал: «Гусев продал камушки и золотые безделушки, привезенные с Марса. Нарядил жену Машу, как куклу, дал несколько сот интервью, завел себе собаку, огромный сундук для одежи и мотоциклет, стал носить круглые очки, проигрался на скачках, одно время разъезжал с импресарио по Америке и Европе, рассказывал про драки с марсианами, про пауков и кометы, про то, как они с Лосем едва не улетели на Большую Медведицу, – изолгался вконец, заскучал и, вернувшись в Россию, основал „Ограниченное капиталом Акционерное общество для переброски воинской части на планету Марс в целях спасения остатков его трудового населения…“
«В эмиграции, говоря о нем, – вспоминал об Алексее Толстом И. А. Бунин, – часто называли его то пренебрежительно, Алешкой, то снисходительно и ласково, Алешей, и почти все забавлялись им: он был веселый, интересный собеседник, отличный рассказчик, прекрасный чтец своих произведений, восхитительный в своей откровенности циник; был наделен немалым и очень зорким умом, хотя любил прикидываться дураковатым и беспечным шалопаем, был ловкий рвач, но и щедрый мот, владел богатым русским языком, все русское знал и чувствовал, как очень немногие… По наружности он был породист, рослый, плотный, бритое полное лицо его было женственно, пенсне при слегка откинутой голове весьма помогало ему иметь в случаях надобности высокомерное выражение; одет и обут он был всегда дорого и добротно, ходил носками внутрь, – признак натуры упорной, настойчивой, – постоянно играл какую-нибудь роль, говорил на множество ладов, все меняя выражение лица, то бормотал, то кричал тонким бабьим голосом, иногда, в каком-нибудь „салоне“, сюсюкал, как великосветский фат, хохотал чаще всего как-то неожиданно, удивленно, выпучивая глаза и давясь, крякая, ел и пил много и жадно, в гостях напивался и объедался, по его собственному выражению, до безобразия, но, проснувшись на другой день, тотчас обматывал голову мокрым полотенцем и садился за работу: работник был он первоклассный…»
Эмиграция давила Толстого.
В апреле 1922 года в письме к Н. В. Чайковскому, активному деятелю белого движения, он заявил: «Я политической борьбы не веду, ибо считаю, что писатель, оставляющий свое прямое занятие – художественное творчество – для политической борьбы, поступает неразумно, и для себя и для дела – вредно». И так объяснил свое твердое решение вернуться на родину: «Красные одолели, междоусобная война кончилась, но мы, русские эмигранты в Париже, все еще продолжали жить инерцией бывшей борьбы, питались дикими слухами и фантастическими надеждами. Каждый день мы определяли новый срок, когда большевики должны пасть, – были несомненные признаки их конца. Парижская жизнь начала походить на бред. Мы бредили наяву, в трамваях, на улицах. Французы нас боялись, как сумасшедших. Строчка телеграммы, по большей части сочиняемой на месте, в редакции, – приводила нас в исступление, мы покупали чемоданы, чтобы ехать в вот-вот
В августе 1923 года Алексей Толстой вернулся в Россию.
Фантастические образы мира продолжают его преследовать.
Он пишет про Игнатия Руфа («Союз пяти», 1925). В отличие от романтика инженера Лося, Игнатий Руф точно знает, чего хочет. Собрав на борту яхты «Фламинго» пятерых капиталистов и талантливого инженера Корвина, он предлагает им стать полновластными хозяевами не просто какой-то страны, а всего земного шара. «В семь дней мы овладеем железными дорогами, водным транспортом, рудниками и приисками, заводами и фабриками Старого и Нового Света. Мы возьмем в руки оба рычага мира: нефть и химическую промышленность. Мы взорвем биржу и подгребем под себя торговый капитал». Он убежден: «Закон истории – это закон войны. Тот, кто не наступает, нанося смертельные удары, тот погибает. Тот, кто ждет, когда на него нападут, – погибает. Тот, кто не опережает противника в обширности военного замысла, – погибает. Я хочу убедить вас в том, что мой план разумен и неизбежен. Пять человек из сидящих здесь – богаты и мужественны. Но вот назавтра эскадра германских воздушных крейсеров бросит на Париж тысячу тротиловых бом, и через сутки весь земной шар окутается смертоносными облаками. Тогда я не поставлю ни одного цент за прочность стальных касс, – ни моей, ни ваших. Теперь даже детям известно, что вслед за войной тащатся революции».
Игнатий Руф собирается, ни много, ни мало, расколоть на части Луну! А свалить такое ужасное действие запросто можно на космические силы. «На юго- западе, над океаном, из-под низу туч, идущих грядами, начал разливаться кровяно-красный неземной свет. Это хвостом вперед из эфирной ночи над Землей восходила комета Биелы».
Игнатий Руф добивается цели. «Переворот был решительный и суровый. „Союз пяти“ отныне безраздельно, бесконтрольно владел всеми фабриками, заводами, транспортом, торговлей, войсками, полицией, прессой, всем аппаратом власти. „Союз пяти“ мог заставить все население Америки встать вверх ногами. Со времен древних азиатских империй мир не видал такого сосредоточия политической и экономической власти. Над этим странным миром по ночам поднималась разбитая луна большим, неровным диском, разорванным черными трещинами на семь осколков. Ее ледяной покой был потревожен и обезображен человеческими страстями. Но она все так же кротко продолжала лить на землю серебристый свет. Все так же ночной прохожий поднимал голову и глядел на нее, думая о другом. Все так же вздыхал и приливал к берегам океан. Росла трава, шумели леса. Рождались и умирали инфузории, моллюски, рыбы, млекопитающие».
В отличие от «Союза пяти», «Гиперболоид инженера Гарина» (1925) начинается с загадки. «Подвал занимал площадь под всей дачей: у кирпичных стен стояло несколько дощатых столов на козлах, баллоны с газом, небольшой мотор и динамо, стеклянные ванны, в которых обычно производят электролиз, слесарные инструменты и повсюду на столах – кучки пепла. „Вот он чем тут занимался“, – с некоторым недоумением сказал Шельга, рассматривая прислоненные