засеянные самыми разнообразными злаками. От мокрых квадратиков рисовой плантации до сухого бамбукового поля, от исландского мха до рощи кокосов – здесь было все. Разные люди работали на каждом поле, – тут были представители всех стран и народов.

– Не удивляйтесь на это, здесь нет никакого волшебства, – сказал Энно пораженному Василову. – Вы видите башенку на каждом из полей? Это знаменитый регулятор Савали, примененный к нашему изобретению электроклимата. Мы распределяем влагу и тепло совершенно равномерно на определенный участок, мешая его утечке в пространстве тем, что создаем вокруг него передаточные магнитные течения большой силы, как бы закупоривающие его сверху. Это изобретение пока еще стоит больших средств, и потому мы применяем его лишь как первый опыт. Наши поля служат сельскохозяйственной показательной станцией…»

«Когда пролетариат смел капиталистический строй и взял власть в свои руки, – писала Мариэтта Шагинян в одной из своих статей, – он потребовал, чтобы искусство и литература служили новому обществу. Те из творцов старого мира, кто поняли и захотели работать на новом базисе, кто чувствовал близость к нему и раньше, кто, наконец, и в прошлом боролся со старым базисом, – остались в новом мире и шли с новым обществом, хотя не всегда до конца шли и не все дошли. Те же, кто был плотью от плоти старого мира – ушли от нас за рубеж. Новая надстройка создается не сразу, – и говорить, как мы все строили и строим новую надстройку, значит – писать историю советской литературы. Я помню, еще в 20-х годах, за неимением и малочисленностью наших советских пьес, ставились старые пьесы; издавались чуждые новому времени книги, особенно переводные, – но любопытно, что их уже не принимал новый человек, тот читатель и зритель, который вставал из огромного, до революции оторванного от культуры народного массива. Помню, в 1923 году в Камерном театре шла мистическая драма Клоделя о прокаженном народе и девушке, называвшаяся не то „Преображение“, не то „Вознесение“ и кончавшаяся чисто католическим церковным апофеозом. Мой сосед, студент-тимирязевец, крестьянский паренек, смотрел, смотрел и вдруг, заикаясь, громким шепотом сказал мне: „Как они смеют нас такой дрянью потчевать? Чего наверху смотрят?“ – встал и вышел…»

В романе «Лори Лэн, металлист» таинственность и динамика сюжета подчеркнуты самими названиями глав: «Человек в кимоно», «Успехи сыска», «Воен- хим», «Гнездо бриллиантов», «Тайна Лорелеи», и все такое прочее, а речь идет о таинственном минерале лэнии, способном погубить любую технику врага. «Коротко говоря, ребята, – объясняет рабочим Лори Лэн, – в Зангезуре мною найден новый минерал. Вышло это диковинным образом. Я не мог определить, что это за штука. Знаю только, что сила его эманации огромна. Он разложил все соседние залежи меди. Он превратил руду в какое-то кипение. Глина вокруг него расплавилась и сама собой превратилась в фарфор. И при всем том, ребята, он на вид самый холодный, простой, серо-синий камешек, не оказавший ровно никакого действия на мои руки, покуда я его отламывал от скалы. Молоток-то мой пришлось бросить. Никакой металл с ним не справляется. Я орудовал голыми руками».

Понятно, что все правительства мира заинтересованы в таком нужном минерале. «Потому что, ребята, поезд сойдет с рельс, аэроплан потеряет высоту, каждый мотор начнет врать, как газета, каждая стрелка отклонится, каждый револьвер даст осечку, если вы возьмете с собой кусок этого вещества…»

Глупые жандармы носят в романе имена Дурке и Дубиндус.

Капиталистам-хищникам тоже повезло. «Там, в полном безмолвии, сидели три человека азиатского происхождения. Один из них был высокий, мрачный грузин – князь Нико Куркуреки, другой армянин из Ленинакана – Надувальян, и третий – татарский бек, Мусаха-Задэ».

Так же написан и Карл Крамер, следователь по особо важным делам. «Известно, что немецкая честность не отступит решительно ни перед чем, в том числе и здравым смыслом. Следователь Карл Крамер был именно таким честным немцем. Подобно зубному врачу, обзаводящемуся креслом, щипцами, винтами и пилами, он обзавелся полным комплектом загадочных атрибутов, пользуясь ими с убийственной добросовестностью. Каждые два часа он переодевался и гримировался. Никому никогда не показывался в своем натуральном виде ни спереди, ни сбоку, ни сзади. Никогда не говорил вслух. Еще менее говорил про себя. Поддерживал все связи с видимым миром исключительно через секретаря. И был до такой степени, день и ночь, занят сокрытием своей личности от пронырливых преступников, что совершенно не имел времени на раскрытие личностей этих последних. Понятно поэтому, что о Карле Крамере в Зузеле сложились легенды. Зеленщик клялся, будто он худ, как спаржа. Молочница божилась, что он кругл, как сыр. Старухи считали его молодым, девицы – старым, малыши – высоким, верзилы – низеньким. А зузельские шутники уверяли, будто правительство платит за каждую версию о наружности Карла Крамера, как за убитого суслика…»

«Джим Доллар, „Месс-Менд“ которого побил рекорд распространения, написан Мариэттой Шагинян. Почему понадобился такой маскарад? – спрашивал Виктор Шкловский. – В „Месс-Менде“ описана Россия. Взята она в условных „заграничных“ тонах, умышлено спутаны даже фамилии, например, „Василов“ вместо „Васильев“ и т. д. Мне кажется, что „Василов“ вставлен в роман не для того, чтобы иностранность Джима Доллара была крепче установлена… Для разгрузки героя, для освобождения его от всяких подробностей лучше всего герой иностранный. „Василов“ лучше Васильева. Неизвестно, плохо или хорошо писать так, как пишет „Джим Доллар“ – Мариэтта Шагинян, и хуже это или лучше психологического романа…»

Впрочем, критик Г. Горбачев в книге «Современная русская литература» (1931) оценивал фантастические романы Мариэтты Шагинян крайне невысоко. «В типичный буржуазный бульварный роман выродилась наиболее нашумевшая попытка дать „советский“ детектив с революционной идеологической тенденцией. В „Месс-Менд“ явно не коммунистическая, а чисто буржуазная идейно-эмоциональная установка. В этом сказалась и буржуазная идеология автора и его слепое следование шаблонам бульварного романа. Бедные, но по буржуазному „честные“ герои, часто „высокого“ происхождения, великодушный миллиардер Рокфеллер и его легко обращающийся в друга большевиков сын, верные слуги, добродушно-смешные мелкие буржуа, умный и находчивый доктор, добрые и легкомысленные молодые рабочие, сложная интрига вокруг наследства, трогательное уважение бедняков и пролетариев к частной собственности богачей, – все эти старые аксессуары переполняют роман. Все это разбавлено сентиментально-мещанской „отсебятиной“ автора, которую характеризуют: отрицание рабочей организацией и ее мещански добродетельным вождем насилия над буржуазией…»

В дневник 1931 года К. И. Чуковский занес такую запись: «Я показывал ей (Мариэтте Шагинян, – Г. П.) «Чукоккалу», которую она рассматривала с жадностью, и тут только я заметил, какой у нее хороший, детский, наивный смех. Может быть, потому что она глуха, и ресурсы для смеха у нее ограничены, – она не может смеяться над тем, что ей рассказывают, поэтому запасы смеха, нами затраченные на другое, у нее сохранились. Как вообще жалко, что она глуха. Она была бы отличной писательницей, если бы слыхала человеческую речь. Глухота играет с ней самые злые шутки. Она рассказывает, что недавно, – месяц назад, – соседи говорят ей: «Мы слыхали через стену, как вы жаловались на дороговизну продуктов. Позвольте угостить вас колбасой. Мы получаем такой большой паек, что нам всего не съесть». – «Я заинтересовалась, кому это выдают такой роскошный паек, и оказалось, что это паек – писательский, получаемый всеми, кроме меня». Мариэтта Шагинян, несомненно, из-за своей глухоты, отрезана от живых литературных кругов, где шепчут, она никаких слухов, никаких оттенков речи не понимает, и поэтому с нею очень трудно установить те отношения, которые устанавливаются шепотом… Как-то в Доме искусств она несла дрова и топор – к себе в комнату. Я пожалел ее и сказал: «Дайте мне, я помогу». Она, думая, что я хочу отнять у нее дрова, замахнулась на меня топором… Показала мне письмо Сталина к ней (по поводу «Гидроцентрали»). Сталин хотел было написать предисловие к этой книге, но он очень занят, не может урвать нужного времени и просит ее указать ему, с кем он должен переговорить, чтобы «Гидроцентраль» пропустили без всяких искажений. Письмо милое, красными чернилами, очень дружественное… И вот характерно: Шагинян так и не рискнула побывать у Сталина, повидать его, хотя ей очень этого хочется, именно потому, что у нее нет слуха, и ей неловко…»

В июле 1942 года Мариэтта Шагинян вступила в Коммунистическую партию.

«Нас окружает новый материал, который готовым в руки не дается никому, – писала она. – Получить его, не познав его, – нельзя, а познать его, не участвуя в его делании, – невозможно» И размышляла: «Для пролетария единственной ценностью и измерительным критерием становится чувство личного бытия. Это надо понимать не в смысле цепляния за жизнь и ценения жизни, – отнюдь нет! Это только значит, что между простою и ясною задачей жить и ежедневным материалом… у пролетария не лежит никаких производных, искусственных, выработанных проводников. И потому материал жизни поступает у него непосредственно и наивно в душу, освещаемый лишь чувством ценности бытия, как такового… Культурный человек опутан; он сам не осознает, до какой степени он опутан. Культура забралась во все органы его восприятия: он слышит, видит, осязает с помощью неисчислимых навыков, вкусовых предпосылок, гипноза руководящего мнения, школьных, книжных, университетских указок. Закрывая глаза и уходя в себя, он встречает там вспаханное и перепаханное поле, обработанное идеями Достоевского, Толстого, Бергсона, Штейнера, Иванова-Разумника и… кого только еще! Любой нравственный конфликт изживается им с помощью (пусть даже бессознательной) разжеванных литературных подобий. Но вот он спасается от себя в быт, – в самый глупый быт. А культура и тут подставляет ему искусственные мостки: она создает ему „возбуждение аппетита“, „ускорение пищеварения“, „французскую гарантию от деторождения“ и тому подобное. Мольер, воскрешаемый на наших сценах, учит нас грубоватому остроумию; и потому да простит мне читатель, если я скажу, что символом нашего „кораллового отвердения“ в быту служит… клизма…» И дальше: «Культурный человек опутан. Пролетариат – гол совершенно. Ему приходится изживать содержание жизни, как первым людям, как Робинзону, – за свой страх и риск, на собственный лад, в первинку. Спрашивается, что же получится в суждении и поведении пролетария, когда его, не снабженного мостками культуры, поведут к искусству, к науке, к философии? И когда он сам примется за созидание искусства, науки, философии, можно ли предугадать, что нового внесет он а эти последние?… Вместо ответа я расскажу вам об одном давнем опыте, запомнившемся мне на всю жизнь. Лет десять назад, я читала, будучи курсисткой, тридцати рабочим, слушателям народного университета, лекции по истории греческой философии. Как истая курсистка, я чванилась наукой; я наслаждалась всеми „измами“ и „логиями“, которыми набивала свои лекции; и вот именно тогда я впервые поняла, что популяризировать не надо, что самым невежественным людям доступно понимание, хотя и остается недоступным знание. Но это – шаг в сторону. Так вот, слушатели мои понимали и киренаиков, и гедоников, и циников, и еще кое-что, на что сразу же обратили внимание и научили внимательно заметить и меня. На лекции о Пифагоре они спросили меня: «вот философия, это значит путь жизни; у каждого свой; если примерно Аристипп ни во что кроме пьянства и чувствительности не верил, то он и жил сообразно, а Диоген знал, что и это тлен, и согласно своему учению оголился от мира; также и Пифагор с учениками жил по своей философии… это правильно. А почему же наша-то философия идет сама по себе, а по ней не живут? Кант вот, к примеру, и самый Шопенгауэр, – жизнь, учил, есть ложь и надо в себе удушить волю, а сам жил, как и все люди, и хотел сколько влезет?!» – Слова эти еще тогда потрясли меня, потрясли тем, что подходили к вопросу с новой, не нашей стороны. Мы уже так оторвались от непосредственного чувства бытия, что система культурных ценностей, поднявшись над жизнью, стала автономной, чем-то вроде «государства в государстве». У нас есть право в законе – и бесправие в жизни; пасифизм в идее – и война в жизни; справедливость в принципе – и несправедливость в действии; философия с кафедры – и обывательщина дома; красота в музее – и уродство в быту… И не в том вовсе дело, что так оно обстоит, а в том, что мы, культурные люди, привыкли к подобному «двойному гражданству» и несли его, несли с культурной отверделою, скептической покорностью…»

В тридцатые годы Мариэтта Шагинян окончила Плановую академию Госплана в Москве. Параллельно изучала прядильно-ткацкое дело, энергетику. «Много лет работала по кристаллографии у большого ученого профессора Ю.В. Вульфа. Он учил меня выращивать кристаллы, и вместо цветов на подоконнике у нас стояла целая армия стаканов. В них „доходили“ в своих растворах красивые цветные кристаллы квасцов». Параллельно инструктировала ткачих, писала историю ленинградских фабрик, читала лекции. Трудолюбие было у нее в крови. «Единственное, что я умею, – это работать».

Несколько лет, проведенных в Армении на строительстве Дзорагэс, позволили Мариэтте Шагинян написать роман «Гидроцентраль» (1930–1931). Одна за

Вы читаете Красный сфинкс
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату