впервые, как нигде, видно, что великолепные саркофаги греческих, римских, византийских насельников иссекались благодарными потомками, а то и самими предусмотрительными, не надеющимися на собственных детей и внуков гражданами, не из отдельных блоков, а прямо из скал и извлекали как будто до времени таящуюся, но вполне готовую, самим Творцом заложенную красоту высокой символики.

Каменный воин возрастом в двадцать четыре столетия воздевает меч при входе в этот город мертвых с его приземистой, не умеющей оторваться от скал архитектурой, но охранять ему уже некого. Крышки саркофагов сдвинуты или разбиты, закрывающие вход камни повержены, гробницы пусты. Мертвое человечество, как и по всей земле вокруг, ушло в небеса, не оставив следа, словно и не имело плоти, а было только великим духом, строившим этот и в поверженном виде все еще великий мир.

Слава Богу, для странного и чудесного прибрежного города суровой Киликии нашлось доброе слово у Теодора Моммзена, что вполне сойдет за прописку в бессмертии. Великий историк, прибегая к исследованиям Ланглуа и Дюшена, напоминает, что по гробницам Корикоса древники восстанавливали «социальный срез» римского города. По латыни сохранившихся надписей нашли здесь виноторговцев и гончаров, медников и ткачей, башмачников и скорняков, садовников и менял, повивальных бабок и пресвитеров. А ведь это значит, что город мог жить полно и самостоятельно, не беспокоясь, что войны или недостаток дорог лишат его связи с миром. Он сам мог быть здоровым, ни в ком не нуждающимся государством. И Моммзен, не пряча любви к этому малоазиатскому переводу Рима в его лучшие дни, чудесно пишет, что «здесь меньше, чем в Элладе, бесполезные воспоминания и неясные надежды манили людей за пределы… родного города, и в жизни граждан было мало событий, которые могли бы препятствовать мирному наслаждению счастьем»[4].

Рай и ад

Настоящее чудо ждало нас назавтра в окрестностях Корикоса. Чудо было сотворено Господней рукой в младенческую пору движения земли, ее укладывания и становления. Горы низвергались в пропасти, реки промывали страшные каньоны, скалы расступались, чтобы поглотить день. А уж человек потом только приручал непостижимое, одомашнивал его мифологией. Теперь один из таких гибельных провалов звался «Ад». И конечно, именно сюда греки на заре освоения этой земли определили на жительство огнедышащую Химеру, рожденную Ехидной и Тифоном, пока мифический герой Беллерофонт на Пегасе не поразил ее и не заточил на Олимпосе, где мы навещали ее в первый приезд. Безобидная, она теплила там в скалах вполне кухонные огоньки, и ученые туристы, дети своего века, рассудительно говорили о газовой природе явления и не слушали упрямого экскурсовода, устало повторявшего им в ответ на вопрос о природе огня: «Когда Беллерофонт на крылатом Пегасе…»

— Да, да, мы это знаем, а что говорит наука?

— Она говорит: когда Беллерофонт на крылатом Пегасе…

— Ну да, это миф. А в действительности?

Но экскурсовод был молодец и не уступал правды: «Когда Беллерофонт…»

Здесь был страшный «дом» Химеры в кратере стодвадцатиметровой глубины, куда и при ограждении боязно взглянуть и куда долго летит, испуганно вращаясь, малый лист, брошенный чьей-то рукой, и никак не долетает до конца, теряясь во мраке. Только сунется заполошный воробей и тотчас пулей вылетит с взорвавшимся от страха сердцем. Подлинно туда можно, как в настоящий ад, только «попасть» — никакие деятельные глаголы не подойдут: ни «спуститься», ни «подняться».

А в сотне метров поблизости — «Рай», долгая глубокая долина, в которую надо сходить каменными ступенями мимо измученных вековым возрастом, тьмой и камнем деревьев, колючих кустарников, одетых в лоскуты всех расцветок и стран, мимо малого храма Девы Марии, в чьих погибших фресках уже не прочтешь — Рождества Ее или Успения. И по скользким, источенным подошвами камням ниже, ниже — в тяжкую тьму, которую насилу одолевают прожекторы подсветки.

Страшная сфера каменной ночи над головой, кажется, уходит в бездну. Сохрани Бог, погаснет свет, и тогда этот «Рай» зашевелится летучими гадами, и душа сама собою вскрикнет: «Покаяния отверзи ми двери, Жизнодавче…»

Но сверху от только что оставленного храма Девы Марии уже звало спасительное пение. Отец Виталий расставлял в нишах иконы, готовясь к Богородичному канону. И пока поднимаешься к свечам, к пению и легкокрылому храму, чьи прекрасные окна полны на просвет горнего солнца, к гомону птиц и особенно чистой после тьмы зелени, душа начинает постигать правоту названия. Это отсюда, из холода преисподней, оставленные тобой наверху в каньоне земля и церковь названы «раем». И только что казавшиеся бедными кусты и старые деревья, и многоголосая птичья мелочь открываются с прекрасной небесной стороны.

Храм благодарно ожил навстречу молитве, и сделалась понятна и его символика на краю пещеры, на границе тьмы и света. Умный архитектор стал тысячу шестьсот лет назад перед престолом обычным прихожанином и увидел в левые окна небеса и спасение жизни, а в правые — тьму и погибель смерти. В храме можно было не совершать молитвы, он сам был молитвой и проповедью. И нам хорошо было послужить здесь и заупокойную литию, потому что эта граница открывала путь, которым идут наши ушедшие предки в ожидании суда, и побуждала помочь им на дороге света.

Лица учителей были удивительно собранны здесь и полны глубокой мысли и тишины. И поднимались они потом из каньона медленнее не оттого, что вверх, а оттого, что берегли покой согретого особенно слышной здесь молитвой сердца.

Добрый владелец верблюда напрасно искушал сфотографироваться на его бедно украшенном, равнодушном к миру дромадере. Было как-то не до «туризма». И кажется, никто не повернулся к руинам огромного храма Зевса, который, видно, тоже в свой час повергли христиане, чтобы из его камней собрать свою святыню, нарочно положив исчерченные строгой латынью плиты и боком, и вверх ногами, ибо говорили другую правду, которая писалась той же азбукой, но иными словами. Шел третий день нашего паломничества, а уж «Зевсы» были привычны и скучны.

*

Автобус торопился в Канителис, бывший Неополис, к «Кровавому дивану», к каньону, где местные иринархи и всадники, подражая императору, травили христиан зверями. Вырезанные в красном песчанике каньона фигуры местных «районных» властителей все остаются зрителями давно отошедших казней. Гиды зовут их императорской семьей и императорской стражей, но навряд ли земные цари поспевали во все концы своей великой державы на все христианские казни. Им довольно было метрополии, потому что, по выражению Сульпиция Севера, первые христиане «искали мученичества с большей настойчивостью, чем поздние их потомки епископских должностей». Это скорее торопились в мрачное бессмертие сами властители провинций, как мрачное зеркало навсегда отпечатавшегося в мировой истории пятого прокуратора Иудеи всадника Понтия Пилата. А если эти изображения все-таки были императорскими, то тоже больше служа разрешительным документом, подтверждением правоты совершающегося, знаком единства политики.

И как все повторяется! У нас в тяжкие тридцатые годы часто корыстный донос (из-за квартиры, работы) привычно уносил человеческие жизни. А тогда, в начале начал, человеческая низость только разведывала пути завистливого «самообеспечения». Читаешь «Апологию» Мелитона Сардийского по поводу преследования христиан в Галлии, посланную благородному императору-философу Марку Аврелию в 170 г., и только бессильно бледнеешь от сознания недвижности истории: «Бесстыжие доносчики и искатели чужого явно разбойничают днем и ночью… Если это делается по твоему повелению, пусть делается так, если же это определение вышло не от тебя, то мы просим не презирать нас среди столь явного грабительства» (как тут замечательно и должно быть невыносимо для Марка Аврелия с его великим умом и душой «если это делается по твоему повелению, пусть делается так»[5]). Впрочем, тогда такой умышленный тонко обдуманный выпад, кажется, мог и не задевать слуха императора, ибо мучительство христиан было делом повседневным. У другого великого историка Рима Эдварда Гиббона можно прочитать почти без иронии сказанное: «Почти через восемьдесят лет после смерти Христа его невинных последователей казнили по приговору проконсула, отличавшегося самым любезным и философским нравом, и в силу законов, установленных императором, отмеченным мудростью и справедливостью общей

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×