Дербенте на городском годекане, вероятно, все мужчины поселка. Перед «правлением» теснился небольшой сад скульптуры, свезенной с окрестностей. Она стояла на земле и казалась слишком нагой и не очень уместной в чужой среде. Жители дружно проводили нас взглядами и потянулись вслед за нами к старому римскому театру, понемногу растаскиваемому на ограды виноградников, на сараи и хлева. И пока мы рассаживались для общей фотографии, встали на верхних ступенях, по-детски радуясь новым людям и дивясь неслыханной тут русской речи.

Была поздняя осень, и снова эти скоро выстывающие горы. Мы казались легкомысленными в своих беспечных и неподходящих одеждах, и они дружно манили нас стаканами с чаем. А дети глядели прямо и самозабвенно, боясь пропустить каждое движение. Ограды садов были составлены из роскошных баз и капителей, из фризов и архитравов, поставленных, как хватило сил, и затянутых сорной травой и кустарником. Виноград норовил обвить латынь и узорочье камня и одухотворить это домашнее варварство. И все-таки на сердце лежала тяжесть от этой душевной простоты обращения с великой историей.

Прекрасная арка с роскошными колоннами времен Веспасиана, переименовавшего эллинскую Ольбу в римскую Диокесарию, перегораживала улицу, обнимая уходящую вдаль сельскую дорогу, чье-то бедное жилище, сложенное с барачной жалкостью из камня все того же униженного римского театра, молодую мечеть и холодную синеву неба. На карнизах еще были видны свирепые, но уже никого не пугавшие львы. Постаменты на колоннах для статуй императоров и героев пустовали — мраморные «останки» героев, видно, и вели в саду при «правлении» долгие мужские разговоры.

Еще хороша была арка северных ворот города, но стоящий рядом ржавый разбитый «форд» тридцатых годов, пестрое бедное белье на длинных веревках и внутренности скудной жизни соседних домов уже заслоняли ее красоту. Как и величие чудесных пропорций эллинского храма Тихе — упрямой богини случайности, которая явилась в греческой мифологии, чтобы поколебать неуклонность и неотменимость судьбы. Воспетая Гомером, Архилохом и Пиндаром, отсылающими ее в соответствии с именем к разным родителям — от Посейдона до Зевса, она пребывала символом переменчивости мира, и уж тут, в этом позабывшем себя Веспасиановом городе, пришлась ко двору, каждым камнем подтверждая женскую неустойчивость истории. Садящееся солнце короткого дня пыталось скрасить ее разрушение и вызвать в памяти благородные колоннады таких же древних, но более сохранных городов Сиде и Перге, но обступающая бедность не давала воображению обмануть себя.

И только могучая колоннада храма Зевса (по утверждению путеводителей, самого старого в Малой Азии — II век до н. э.) по-прежнему не сдавалась суете времен и была подлинно Зевсова — божественна, неодолима. Колонны стояли обезглавлены, словно срезанный страшной грозой лес. Капители валялись внизу с превосходно не вырезанными даже, а словно извлеченными из камня силой умного ветра головами тигров, овнов, тавров, как и фрагменты фризов с чудесными женскими и в обезглавленности прекрасными фигурами, — низкое солнце грело их и делало совершенно живыми. Человеку с воображением хорошего историка легко было представить их, как в обратной съемке, возвращенными на места и восхититься силой и величием мастера или мастеров, одухотворивших камень. Но и нам было хорошо слушать немую двухтысячелетнюю речь, оглаживая пальцами темную поверхность, и в осязании чувствуя напряжение их ртов, выразительность глаз, легкие складки туник и изящные пальцы не касающихся камня ног. А когда двор потемнел из-за того, что солнце склонилось к самому горизонту, выступила эта самая тяжкая когорта зевсовых колонн. Шаг их был так страшен, что уже слышался не Рим, не Эллада, а какая-то египетская даль и величие. Небо, исчерченное натовскими или реактивными самолетами, казалось шелково-легким рядом с этим властительным маршем. И особенно видна была тщетность христианского усилия приручить этот храм, заставить его услышать тихое Христово слово. Абсида, пристроенная в свой час к этому чужому телу молодым христианством, глядела неуверенной и напрасной — тут жил ритм иных небес, иного понимания Бога.

Пришло время уезжать. И я все оборачивался и оборачивался на этот черный лес словно обугленных, безглавых стволов на фоне горячего неба и понимал восхищение Моммзена (да и не его одного — но и Флавия, Тацита, Гиббона) Римом, умевшим поглотить чужое величие своим и устоять посреди всех неслыханных бедствий и войн во всевластной неизменности и по-прежнему потрясающей силе. И понимал его печаль и невольное чувство стыда, потому что эту силу в глубине сердца уже не жаль.

Храм на глазах обращался в величавое и мрачное надгробие самому себе, такое же опустелое, как несчетные некрополи этой страны, тщетно охраняемые каменными привратниками. Время медленно теряет реальность, история становится мифологией и потрясает в камнях, как нечаянно сбывшийся сон. Впрочем, что сетовать по поводу этого бедного угла Малой Азии, когда еще в XV веке итальянский ученый Поджо, оглядывая Рим, писал: «Путь, по которому шли победители, зарос виноградниками, там, где прежде стояли скамьи сенаторов, лежат кучи навоза… Форум, на котором римский народ собирался для того, чтобы издавать свои законы, частью обнесен загородкой для разведения овощей, частью служит пастбищем для свиней…»[6]

И становится понятно, почему так отчужденно воспринимается здешняя нынешняя жизнь с ее мужчинами у «правления», хлевами из храмовых камней и внимательными детьми. Она не может совладать с соседством слишком реальной мифологии и сама на фоне ее теряет реальность и делается поверхностна и ненадежна. Человек рядом с немым «эдиповым хором», если он не прививается к нему и не включает его в порядок жизни, не выдерживает соседства и становится случайным и неуместным, занявшим чужое историческое жилище, которым не умеют распорядиться. Это говорится не в обиду человеку и стране, а только в напоминание, что история слишком тверда в своих законах и слишком жива, чтобы постоять за себя перед человеком. Ты можешь не видеть ее, но она видит тебя и указывает тебе подобающее, достойное твоего духовного роста место и рано или поздно будит для правильного миропонимания. Изо всех сил хотелось, чтобы великие камни Диокесарии достояли до этого миропонимания, не растворившись без следа в цепкой, но без чувства истории, случайной и напрасной перед Богом и людьми жизни.

По первому слову

Нас ждала великая святыня — церковь Первомученицы Феклы. Жизнь ее, до того как превратиться в житие, была высока с небесной точки зрения и страшна с человеческой. Кажется, именно на ней — молодой девушке, прекрасной лицом и душой, — испытывал Рим казни, которым будет подвергать христиан в последующие времена. Не могу не процитировать, к месту, одно из примечаний Э. Гиббона, чтобы разделить с читателями изумление тем, как могут употребляться человеческие слова: «Среди лионских мучеников раба Бландина была отличена самыми изысканными истязаниями»[7] — так понимает изысканность мир, называющий себя христианским.

Фекла ушла за Христом накануне свадьбы по первому, проникшему в сердце слову. Когда мы говорим о благодати и даре, то из прагматического времени уже и их понимаем следствием труда и вознаграждения. А нужна только открытая, готовая душа, чтобы Слово вошло, не оцарапываясь о своеволие или житейскую рассудительность, которые умеют охладить и самое горячее сердце.

Она услышала в Иконии апостола Павла. Подозревамое в сочиненности житие простодушно говорит, что услышала случайно, через открытое окно, даже скорее невольно подслушала чужой разговор, но, закрыв окно, стала невестой Христовой — прообразом великого женского монашества. Но вот это и означает, что «пути Господни неисповедимы». Когда сердце готово, оно услышит весть и в дыхании ветра. И с той поры, что бы ни делали жених, мать, властители Иконии и Антиохии, куда она ушла следом за апостолом Павлом, ее нельзя было остановить. Костры, на которые она восходила, гасли от внезапного ливня, голодные звери опускали головы перед ее наготой, являя пример целомудрия бесстыдству римской черни, пришедшей поглазеть на чужое страдание. Змеи, к которым ее бросали, забывали смертельное жало, а разъяренные быки вместо того, чтобы разорвать ее, рвали связывающие ее веревки. Она старалась разделить миссионерские труды Павла, но он знал, что у всякого разные пути свидетельствования и борьбы за Господне слово, и оставил ей труд молитвы. Вот тогда она и нашла эту пещеру близ Селевкии и стала служить людям богомыслием и любовью, спасая несчастных, исцеляя больных и тем лишая заработка «профессионалов» от заговоров и волхования. Так что и они, в конце концов, замыслили на нее вполне человеческое и откровенно бесстыдное зло, и Господь принял ее в расступившуюся гору на глазах потрясенных преследователей.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×