пинарском Святителе, который ходил в Миры собирать память о своем предшественнике по ликийской кафедре, а потом щедро делился с ним своим паломничеством в Иерусалим, своими плаваниями и чудесами, ибо они делали одно Христово дело.

*

Город умер. Добираться надо по осыпям, ухватываясь за кусты и с криком отдергивая руки, потому что кусты из одних шипов, кое-где увешанных клочьями шерсти пасущихся здесь овец и коз. Они здесь везде и на любой высоте. Агнцы «без порока» вертятся вокруг матерей, иногда как в Летооне или Ксантосе привязанных к капителям и обелискам аполлоновой поры. И здесь так хорошо слышно имя Христа как «доброго пастыря» и неоднократный призыв Спасителя к Петру: «Паси овец Моих», потому что словесные «овцы» нуждаются в пастыре больше бессловесных, иначе их начинают пасти жезлом железным и на месте храмов остаются мертвые камни и колючие кустарники в клочьях шерсти.

Мы насилу находим остатки апсид на дикой высоте над ущельем и можем только представить, как реяли здесь эти храмы, собирая весь город и таинственно сопрягая и на редкость сохранную чашу театра у подножия, и термитник могил в отвесной скале за спиною храмов — страшные соты, которые запечатывает трудолюбивая смерть. А как их вырубали в отвесной скале сосланные сюда из переполненного Ксантоса старики (молодая жизнь не хотела видеть, во что она превратится, и построила для стариков свой город, тем более им все равно пора было поближе к небу), как доставляли в скалу мертвых «жильцов», никакое воображение подсказать не может.

Но зато хорошо слышно слово Святителя, ободряющего доживающих век греков и ликийцев, не нужных родному Ксантосу, высоким словом о радости воскресения и о мире, где нет старости и смерти. Наш образ постоял и здесь, чтобы забвение не торопилось праздновать окончательную победу. А пока спускаешься к дороге, все не можешь оторвать глаз от неохватных, истерзанных возрастом, извитых жилами старых олив, которые для бывавших в Иерусалиме тотчас напомнят оливы Гефсиманского сада и молитву о Чаше, и сердце невольно поклонится этим сверстницам Гефсимании, а литературная мысль готовно подскажет, что, может быть, Святитель и привез их оттуда после иерусалимского паломничества, чтобы не забывать главного условия спасения: «Не Моя, но Твоя воля да будет».

И хоть реальная наша поездка шла другим порядком, но у воспоминания свои законы, своя карта и свои дороги. Мы все-таки едем в Патару, куда собирались накануне. И скоро улыбаемся тому, как жизнь заботится о чистоте сюжета. Едва успеваем добраться до Патары, поселиться в одном из пансионов и спуститься к чаю, как после двух-трех слов выясняется, что брат хозяйки нашего пансиона — мухтар этого города. Это не имя и не кличка, а название чиновничьей должности вроде мэра. И он ревнует к Мирам, что памятник Святителю стоит у них, тогда как родина его в Патаре, и лучше, чтобы он стоял здесь.

Мы забираемся узкой тесной улицей повыше, чтобы оглядеть город сверху. Зрелище печально — рассыпанные руины там и тут погибают без всякой связи в кустарнике, песках, тростнике наступающего залива. И посреди этой гибели особенно странны крепкий театр времен Адриана, с детства знакомый Святителю, и тоже виденная им триумфальная арка, рожденная в сотом году по рождестве Христове при деятельном Траяне, при котором Эпиктет проповедовал добродетель без воскресения, Тацит писал царственную историю, а Плиний основывал общественные библиотеки — и Бог христиан был им странен и чужд.

Как они считались там, на греческом Олимпе и римском форуме — боги и императоры, как чертили генеалогические деревья? Город, по свидетельству Плиния, был основан Патаром — сыном уже такого привычного нам в этой земле, так коротко знакомого Аполлона. Значит, внуком Зевса-Юпитера. А Адриан звал себя сыном Юпитера и, видно, не смущался, что внук опережал его на столетия. Только достраивал город как свой. И Траян оглядывался на громовержца вполне по-родственному, арка вон стоит как вчерашняя, и старик турок ведет через нее на длинных веревках овец пастись на соседнем пустыре, не поднимая глаз на торжественное шествие этого свидетельства бывших триумфов. Гранариум того же Адриана и той же руки, что в Андрияке, еще заметен в обступающих камышах. А вот византийская церковь, в которой мы еще пели с отцом Валентином тропарь Святителю в 2000 году, уже недоступна — заросла совсем. Как скрылась в камышах и воде еще несколько лет назад открытая церковь, поставленная на месте родительского дома Святителя. Мы сумеем протиснуться к ней и по камням пройти в алтарь, почти упираясь лицом в стену апсиды. И будет трудно сдержать острое волнение на минуту вернувшейся жизни, порвавшейся нити времени. Да и пространства тоже. Словно и не было никаких столетий, империй, войн, побед, поражений, страданий, а только вчера прошла эта прекрасная, благородная, пламенная, любящая жизнь, перечеркнувшая границу между земным и небесным.

И опять видишь бедную относительность наших мер и установлений. Стоят толстые бегемотовы стены терм Веспасиана и скамьи театра и одеона, высятся, рождаясь из скалы, камни величавого патарского маяка и Траянова гранариума, а наши духом укрепленные строения вот-вот станут землей, из которой рождены. Но мир живет и держится не циклопической гордостью, которая тешит одно эстетическое чувство, а святой, теряющей стены, но не теряющей силы бедностью и любовью. И она будет сиять над этим городом, даже когда падут и последние камни величия.

А со скамей театра город, когда не видишь кустарника и камышей, еще кажется велик и слепит под солнцем мрамором руин и торопится напомнить, что он святилище Аполлона, что он не забыл теней Александра Македонского и Птолемея Филадельфа, который, пленившись красотой города, торопился назвать его именем своей жены Арсинои. Любили императоры дарить чужое своим возлюбленным. Этот подносит город. Антоний дарит своей, как с веселым хохотом открыли недавно археологи, беззубой Клеопатре Пергамскую библиотеку. Роскошна и страшна в пороке и тлении (даже при благородстве побуждений) была эта сверкающая жизнь, собиравшаяся стать вечной. Тем чудеснее, что в этом мире, где, по словам умных родителей Николая, «живя среди смолы, нельзя было не запачкаться», вырос этот святой мальчик, юноша без пятна, пресвитер, спасающий от почти неизбежного здесь бесчестия трех дочерей обнищавшего старика.

Крест и полумесяц

В Каше, древнем Антифелосе, наша церковь ушла под мечеть, еще сохраняя план. Так что, несмотря на минарет, перемену окон и купола, ее еще вполне можно узнать и, перекрестившись, поклониться ее прежней жизни. Как некогда кланялись мы мечети в Дидиме, где эта малая церковь, не страшась, вставала рядом с храмом Аполлоновым такого размаха, что хоть глаза закрывай, чтобы не задавил. Как кланялся Св. Софии под крик муэдзина с ее минарета отец Сергий Булгаков. Он звал это преемство «местоблюстительством». Ладно, пусть будет так. Возможно, церкви в итоге лучше расслышат голоса друг друга.

Говорят, при тихой погоде в Антифелосе, если сесть в древнем театре, глядящем на греческий остров с городком Кастелоризо, можно услышать, как тамошние колокола сзывают православных к вечерне. И, значит, там отзывается напоминание муэдзина о намазе. Нам очень хотелось услышать этот диалог, понять, как живет сердце, что оно распознает в этом взаимном привете. Вопрос? Противостояние? Но вечер выпал ветреный — не понять. А чтобы сердце не размягчалось и не обманывало себя возможностью не мешающей друг другу молитвы соседних народов, пока мы говорили об этом, вошел на рейд и встал между греческим островом и Антифелосом серый военный корабль — такой враждебный белизне гриновского города, синеющей тишине острова и ясности вечереющего неба. Мы договорили, и он ушел, словно только для того и вставал, чтобы мы не забывали, что между колоколом и муэдзином стоит не Бог, а сила, присматривающая за тем, чтобы однажды они не запели вместе. Потому что тогда силе не останется в мире места, которого она так просто не отдаст.

Вечером Нихат, не слышавший нашего разговора, вдруг пересказал какой-то сериал здешнего телевидения, в котором на похожий остров одновременно приезжали имам и священник в мусульманский и греческий кварталы и служили своим общинам, не ссорясь, пока у них не выросли дети и не полюбили друг друга. И старики должны были рассказать им и друг другу о своей вере. И священник вырезал из бумаги крест, как корабль и якорь спасения, и положил его перед имамом, а тот собрал обрезки бумаги и сложил из них слово «аллах». Наш молодой мусульманский друг не вывел из своего рассказа никакой морали, ему только хотелось зачем-то сообщить это нам. И мы обняли его.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату