кормила кур, умывалась, одевалась, готовила себе яйцо-пашот и тост, заваривала крепкий чай, который отпивала по чуть-чуть, сидя за столом, затем сразу же мыла за собой посуду и хлопотала по дому. К девяти часам, когда все дела были переделаны, мать читала, возилась с цветами или ездила в лавку Петерсена за продуктами. И все же он не представлял, что именно она делает в свободное время. Он знал, что мать много читает — Шекспира, Генри Джеймса, Диккенса, Томаса Харди, — но не верил, чтобы чтение заполняло собой все ее время. Дважды в месяц, по средам мать посещала вечерние заседания кружка книголюбов, куда входили еще пять женщин; они с увлечением обсуждали «Бенито Серено», «Цветы зла», «Как важно быть серьезным», «Джейн Эйр». Она водила дружбу с Лиллиан Тейлор, разделявшей ее страсть к цветоводству, а также к «Волшебной горе» и «Миссис Дэллоуэй». В саду они собирали с пушистых колосьев уже отцветшей астильбы семена, а потом сидели за столиком, очищали их и раскладывали по пакетикам. В три часа дня они наливали себе подкисленную лимоном воду и делали сэндвичи, обрезая поджаристую корку.
Однажды Исмаил слышал, как Лиллиан воскликнула:
— Мы с тобой прямо как капризные старые леди! Давай в следующий раз нарядимся художницами — наденем свободные блузы, нацепим береты — и будем рисовать акварелью. Как тебе такое, Хелен, а? Две старушенции, которые носятся со своими красками.
Хелен Чэмберс была женщиной заурядной внешности, но всегда держалась с достоинством, чем походила на Элеонору Рузвельт. Простые черты Хелен Чэмберс — широкий нос и высокий лоб — придавали ей своеобразную миловидность; у матери Исмаила был довольно-таки представительный вид. Отправляясь в город за покупками, Хелен надевала пальто из верблюжьей шерсти и шляпку канотье, украшенную лентами и кружевами. После смерти мужа она еще больше увлеклась книгами и цветами, стала общительнее. В церкви, когда Исмаил стоял с ней рядом, она здоровалась с друзьями и знакомыми, приветствуя их с такой теплотой и сердечностью, на какие он не был способен. Часто после воскресной проповеди Исмаил оставался пообедать с матерью. Когда она просила его прочитать перед едой молитву, он объяснял, что, как и отец, остается закоренелым агностиком и Бог для него некая мистификация.
— Ну а если бы тебе пришлось решать прямо сейчас? — однажды спросила его мать. — Если бы к твоему виску приставили пистолет, заставляя сделать выбор? Что тогда? Ты бы поверил в Бога?
— Но ведь никто не приставляет к моему виску пистолет, — ответил ей тогда Исмаил. — И мне не приходится выбирать, так? Вот в чем дело. Мне необязательно решать, есть ли…
— Как знать, Исмаил, как знать. То, во что ты веришь…
— Я ни во что не верю. Во мне нет никакой веры. К тому же я не понимаю, что ты имеешь в виду под словом «Бог». Вот если ты объяснишь, я скажу, что думаю по этому поводу.
— Все знают, что такое Бог, — возразила мать. — Ты ведь и сам это чувствуешь.
— Нет, не чувствую, — ответил Исмаил. — Есть он или нет — ничего не чувствую. И мой личный выбор тут ни при чем. Согласись — такое чувство должно прийти само. Не могу же я по собственной воле вызвать его в себе. Может, там, наверху, выбирают, кого наделить им, а кого — нет.
— Ты верил в Бога, когда был маленьким, — сказала мать. — Я помню. Ты ощущал его присутствие, Исмаил.
— То было давно, — ответил Исмаил. — Ощущения ребенка — это совсем другое.
И теперь, сидя в сумеречной кухне в доме матери, с листками отчета Милхолланда в кармане, Исмаил пытался почувствовать в себе присутствие Бога, вспомнить ощущение из детства. Но оно не появлялось, оно не могло появиться как по волшебству. После войны Исмаил пытался вызвать в себе ощущение Бога, найти в нем утешение, но ничего не выходило. И когда ему уже невмоготу было выносить эту жалкую фальшь, он прекратил всякие попытки.
От порыва ветра задребезжало стекло, снег за окном закружил быстрее. Мать приготовила суп из пяти видов фасоли, лука, сельдерея, двух репок и куска ветчины. Она спросила сына, проголодался ли он. Если пока не хочет, она тоже подождет. Исмаил затолкал в печку два еловых полена, поставил чайник с водой и снова сел за стол.
— А здесь тепло, даже жарко, — сказал он. — Замерзнуть ты точно не замерзнешь.
— Оставайся, — предложила ему мать. — У меня еще три стеганых одеяла на вате. Хоть в самой комнате и прохладно, зато в постели не замерзнешь. За окном так метет, куда ты сейчас поедешь. Оставайся, хоть отогреешься.
Исмаил решил остаться на ночь у матери, и она поставила разогревать суп. Газетой он займется утром, а пока ему хорошо здесь. Исмаил сидел, сунув руку в карман, и раздумывал. Может, сказать матери о сводках береговой охраны с маяка? А потом сесть в машину, потихоньку доехать до города и пойти к судье Филдингу? Исмаил сидел, глядя, как за окном сгущаются сумерки.
— Это дело об убийстве… — наконец заговорила мать. — Ты, наверно, готовишь материал?
— Да, только им и занимаюсь, — ответил Исмаил.
— Но это же просто пародия на суд, — возмутилась мать. — Его же и арестовали только потому, что он японец.
Исмаил ничего не ответил. Мать взяла со стола свечу, зажгла и поставила в блюдце.
— Как ты думаешь? — спросила она сына. — Сама-то я там не была. Расскажи.
— Да, я все записал, — ответил Исмаил. Он почувствовал, как холод проникает все глубже и глубже; он не удивился этому, только сжал рукой лежавшие в кармане листки.
— Мне кажется, Миямото все-таки виновен, — солгал Исмаил, — все свидетельствует против него. Думаю, обвинитель добьется высшей меры.
Он рассказал матери о крови на рыболовном гафеле, ране на голове Карла Хайнэ, показаниях сержанта, заявившего, что Миямото вполне мог убить человека палкой. Рассказал о показаниях Уле Юргенсена и затяжном конфликте по поводу земли. Рассказал, как выступили свидетелями трое рыбаков, видевших шхуну Миямото рядом со шхуной Карла Хайнэ в ту самую ночь. Рассказал Исмаил и о причальных концах, найденных на шхунах. Подсудимый сидел с таким бесстрастным видом, казался таким невозмутимым и равнодушным. Не видно было, чтобы он раскаивался в содеянном. Уставился в одну точку и ни разу не повернул головы, даже в лице не изменился. Исмаил увидел в его поведении дерзость и высокомерие: подсудимого как будто не волновало, что его могут повесить. Исмаил признался матери, что, глядя на Миямото, вспомнил военную базу Форт-Беннинг. На занятиях полковник внушал им, что японский солдат скорее погибнет в бою, чем сдастся в плен. Верность своей стране и гордость за свое происхождение попросту не позволят ему поднять руки вверх. Японский солдат не американский — ему не страшно будет расстаться с жизнью. У японского солдата иные представления о смерти на ратном поле. Пленение значило бы для него несмываемый позор. Он не смог бы после смерти встретиться со своим Создателем, поскольку религия японцев предполагает достойный уход из жизни. Полковник внушал им тогда — япошки предпочтут смерть позору. Что американскому пехотинцу только на руку. Одним словом, говорил полковник, пленных не брать: сначала стреляешь, а все вопросы уже потом. Враг не ценит ни свою жизнь, ни чужую, сражается, не соблюдая правил. Вскинет руки вверх, делая вид, что сдается, а потом подорвет себя вместе с противником. Эти япошки, они такие — коварные и вероломные. И виду не подадут, будто замышляют что- то.
— Все это не больше чем пропаганда, — добавил Исмаил. — Они хотели сделать из японцев нелюдей, чтобы мы убивали их без всяких сомнений. Я не верю ни во что из того, что нам внушали. И все же, когда смотрю на Миямото, на его прямую спину и взгляд прямо перед собой, невольно вспоминаю слова того полковника. Миямото можно было бы запросто показывать в пропагандистском фильме — такое у него непроницаемое лицо.
— Я помню его, — сказала мать. — Да, внешность впечатляющая и лицо очень волевое. Но ведь он, как и ты, Исмаил, был на войне. Неужели ты забыл? Ведь он воевал на нашей стороне, рисковал жизнью!
— Да, — согласился Исмаил, — он был на войне. Но какое это имеет отношение к убийству Карла? Я не вижу никакой связи. Внешность у него действительно «впечатляющая», и он действительно воевал, все это так. Но при чем здесь это?
— При том же, что и пропаганда того полковника, — ответила сыну мать. — Если ты вспомнил его слова и соотнес их с выражением лица подсудимого, что ж… справедливости ради придется вспомнить и другое. Иначе получается, что ты необъективен и судишь о человеке несправедливо. Нарушается