Шон) и выбила направление к детскому невропатологу, к которому записывались за два месяца. В тот вечер Эйлин впервые за все время их знакомства надралась шампанским.
Тем временем
Ее гложут вина и тревога, объяснила она потом. Она хочет все время быть с Иви. Только это ей и нужно.
— Но ведь она здорова, — возразил Шон.
Это случилось за завтраком. По утрам Иви всегда излучала радость. «Укладываешь их в постель со слезами, — рассуждал Шон, — а поутру они сияют как новенькие». На рассвете Иви усаживалась в постели и читала книжку или разговаривала с картинками, а едва заслышав будильник, втискивалась между просыпавшимися родителями. Она болтала без остановки, бродила по дому, что-то лепетала, отвлекаясь, бросая любое дело на полпути. Утро Иви — сплошь очарование и рассеянность, то в шкаф заглянет, но забудет одеться, придет помогать маме варить кашу — и пусть каша стынет на тарелке, уже и выходить собралась, а ноги босые.
В то утро каша остывала, пока Иви забавлялась с черно-белой игрушечной курочкой, с кудахтаньем заставляла ее танцевать на столе и вдруг закатила глаза и сползла на пол. Шон довольно долго смотрел, не понимая и даже не пытаясь понять, что произошло. Под столом Иви дергалась и содрогалась. Глаза открыты, взгляд застыл — не на отце, на стене за спиной, и задним числом Шона больше всего напугал этот вдумчивый, кроткий взгляд, будто девочка пыталась разгадать тайну боли. Кулаки стиснуты, правая нога стучала в пол, брыкалась, точно тело сердилось на предавший его мозг и пыталось вернуть себе власть. Это лишь выглядит так, словно она страдает, говорил себе Шон, но вполне поверить не мог. А еще это слабое, мяукающее хныканье, жалобное и бессмысленное, как у новорожденного, и струйка слюны из уголка рта.
Эйлин отодвинула стул, чтобы Иви не ударилась. Постояла над дочерью и вдруг нырнула к ней, подхватила голову, чтоб не билась о плитку.
— Не надо, — сказал Шон. Ему почему-то казалось, что трогать Иви запрещено.
— Чего не надо?
Эйлин сохраняла чуть ли не противоестественное спокойствие. Обняла дочку за плечи, легко опустилась на пол, уложила голову Иви себе на колени, придерживаясь за край стола.
Эта картина отчетливо запечатлелась в памяти Шона вплоть до непривлекательной складки жира между бедром и коленом Эйлин и липкой нитки слюны на ее всегда безукоризненной юбке. Сжатые кулачки Иви колотили уже не так яростно, по губам разливалась синева.
«Она же не дышит», — испугался Шон.
Она еще побрыкалась и затихла. Как будто забыла что-то. А потом, после бесконечной паузы, тело вспомнило и втянуло в себя вдох. Потом еще один. Эйлин гладила и похлопывала ей спинку, тихо что-то шепча, почти всхлипывая, и долго так возилась, прежде чем девочка пришла в себя, — а может, и недолго, может, приступ длился считанные секунды, но все смешалось. Иви неведомо где, Эйлин неведомо откуда окликала ее, растирая ей руки и спину, и наконец что-то сдвинулось, сработало.
Иви приподнялась и села. Она громко взревела. Она рвалась прочь из материнских рук, яростно требуя, призывая весь мир к ответу.
Он так ею гордится.
Бывают минуты, когда Шон пытается свалить на меня вину за крах своего брака, но никогда — за то, что стряслось с Иви. Подробности я выудила из него во время наших автомобильных путешествий: мы катались на запад по красивым узким дорогам, вдоль Шаннона в Лимерик и дальше, к Палласкенри, Бэлливогу, Уле, Фойнсу. Широкая река мелькала между пятнистыми от солнца деревьями, Шон сосредоточенно вел машину, я, благоразумно одетая, сидела рядом, друг на друга мы не глядели.
Говоря об Иви, Шон становится проще. Этот мужчина помешан на выигрыше и проигрыше — он и сам не станет отрицать, — но вдруг дочка заболела, и ему открылась иная сторона мира. Он до сих пор не отошел от изумления.
В то утро, когда с Иви случился приступ, Эйлин позвонила невропатологу — до визита по записи оставалось две недели. Она позвонила по дороге в больницу, с заднего сиденья, одной рукой придерживая дочь поверх ремня безопасности, а другой управляясь с мобильником. Секретарь невропатолога попросила минуточку подождать и прикрыла трубку рукой. Затем сообщила:
— Доктор Прентис вышлет свою команду.
— То есть?
— Когда приедете в больницу, доктор Прентис осмотрит ребенка. Сначала вы поговорите с ее сотрудниками.
И доктор Прентис сдержала слово.
В первые часы это было почти блаженство. Один врач, другой врач, койка в дневном стационаре. Явилась консультант, маленькая, чрезвычайно властная женщина, затянутая в синий костюм из крепа. Добрая женщина. Она дала согласие и на МРТ, и на ЭЭГ. Она произнесла эпитет «доброкачественная» — это что, опухоль мозга? Она выписала несколько рецептов и сказала много хороших и утешительных слов, но родители впоследствии не сумели их припомнить.
Они брели по больничным коридорам в поисках выхода, измученная Иви отдыхала на руках у отца, и они чувствовали — во всяком случае, Шон чувствовал — тяжесть и нежность детской головы на своем плече, и тайну ее появления на свет, и как она ухитрилась лишить тайну таинственности, безусловно и весьма практично сделавшись собой. Родители озирались, запоминая декорации своего будущего: футбольные фуфайки с автографами в рамках, коробки «Монополии» на деревянных столах, пожелтевшие настенные росписи — почти всеми уже забытые мультяшные персонажи. Уборщик поинтересовался, не заблудились ли они. Конечно, они заблудились. Пробегавшая мимо сиделка спросила: «Вы знаете, как отсюда выйти?» Там были только две разновидности людей: потерявшиеся и любезные. Шон и Эйлин шли, держась за руки. Впервые в жизни так близки: вместе спешили к вращающимся дверям детской больницы, навстречу дневному свету.
В следующие месяцы они покупали и пробивали дочери продвижение вверх по листу ожидания, и весь ход жизни в доме был подчинен медицинскому расписанию. Они вставали затемно, заворачивали дочку в одеяло и несли в машину. Шон садился за руль, от горных склонов поднимался рассвет, они ехали в бледном светящемся тумане, заполнявшем чашу Дублинского залива, прямо из моря у них на пути восставало отмытое добела солнце. В больнице Иви становилась влажной, теплой, нежной на ощупь, они носили ее по коридорам в поисках нужного кабинета, где любезные медсестры (любезны были все до единой) принимали у них медицинскую карту или же направляли их в другой, правильный кабинет, и они брели туда, заглядывая в стеклянные панели на дверях, опасаясь случайно завернуть в изолятор с лысыми детками или с детками, чьи огромные шрамы непомерно велики для крошечного тельца, — маленькие чудовища, которые надеются выжить. Вскоре они перестали различать недуги и видели в больных детях лишь детей, и это пугало еще больше: не может же извращение природы быть нормальным, быть ребенком! На собственное отражение в стеклянных панелях они не глядели. Никогда. А ведь каждый больной, каждый умирающий ребенок, прекрасный цветок, был неразрывно связан с матерью, которая спала тут же на полу, давно не мылась, отрастила некрашеные корни волос и смахивала на беженку.
Обегав сколько-то врачей, Эйлин пришла к выводу, что вдвоем проводить жизнь в больницах нерационально, она и сама справится. А потом, когда пришли результаты обследования — хорошие результаты, — она швырнула бумаги в мужа:
— Ты не потрудился приехать, ты там даже не показался.