открывая глаза, я видела только невесомый древесный мусор и отстающие от досок, пропитанные светом крошечные янтарные волокна. Мне нельзя было шевелиться. Я и не хотела. Я с радостью лежала бы так и месяц, и два – не чувствуя и не вслушиваясь, как будто именно от моей неподвижности зависела непрерывность наших трёх переплетённых пульсов, подтверждающих, что мы живы; но солнце село, наступила ночь, и холод и звуки снаружи рассказали мне о том, что времени не осталось.
Я слышала за перегородкой – уже в темноте – негромкий настойчивый Ирин спор с Серёжей: «Не понимаю, – говорил он мучительно и раздражённо, – да ладно, – говорил он, – ну подожди, надо же вместе» – «оставь ее, – говорила она, – оставь, мы сами, пошли, пошли, не надо»; и стук входной двери, освободивший меня ещё как минимум на час. Я слышала, как они вернулись, и тонкий сонный голос мальчика, которому давно пора было спать. И звяканье посуды, и шорохи, и шаги. И приглушённый шёпот. Я позволила Ире унести девочку, которая, когда ее поднимали с пола, тихонько, протестующе заскулила.
Я выдержала четверть часа, пока Серёжа сидел у меня за спиной, и его неуверенную обиженную руку на своём плече, – и не обернулась, и не открыла глаз, надеясь, что он устанет ждать и уйдёт. А когда Серёжа, наконец, на самом деле ушёл, вернулась она с ведром горячей воды, глухо лязгнувшим об пол, и сказала вполголоса: «Ну всё, всё, вставай, я оставлю и уйду, тут полотенце и чистая одежда, я положу вот здесь, ты слышишь меня?» Только тогда я оттолкнулась руками от пола, села, ощущая, как гудят затёкшие от неподвижности мышцы, и повернула к ней голову. «Стой, – сказала я, – не уходи».
В тусклом свете луны, зажатом внутри маленького окна, я не видела ни собственного тела, ни цвета воды – я зачерпывала её горстями, проливая на пол, и тёрла, и руки были словно не мои, и тело тоже было постороннее, не моё – просто чужая бесчувственная кожа, которую требовалось отмыть. Пока я была этим занята, она молча сидела рядом и поднялась только затем, чтобы собрать с пола груду перепачканных тряпок, и когда дверь за ней закрылась, я снова легла на пол. Я была еще не готова к кровати.
А потом все звуки в доме смолкли и прекратились, и я снова услышала слабый, размеренный стук его сердца, бившегося где-то под смятой махровой тканью и желтой растрепанной шкурой, за тонким слоем бессильных мышц и костей, и протянула руку, и прикоснулась, и он сразу вздрогнул и задышал громче, как будто спрашивая – ну что ты так долго. «Сейчас, – сказала я, – сейчас, сейчас».
Я украла ведро, стоявшее за дверью, – алюминиевая ручка предательски звякнула – «чш-ш-шшш, – сказала я ручке, – чш-ш-шшш»; я набрала воду ладонью и смочила бумажный, подсохший по кромке собачий язык, и закрытые глаза, и широкий лоб, и горячие изнутри уши, а потом просунула под него руки и перетащила – «потерпи, потерпи» – сухое легкое тело в середину яркого лунного квадрата на полу. Полотенце, которым пёс был обёрнут, словно брошенная в детской сломанная кукла, отставало от слипшейся шерсти нехотя, с хрустом, и его пришлось намочить тоже; пуля оставила две жаркие, воспалённые дырки, болезненно пульсирующие под моими пальцами, – возле правой подмышки и с другой стороны, на спине. «Я не врач, – сказала я, – не врач, я могу только вымыть тебя, только вымыть: ни лекарств, ни антибиотиков, чистая холодная вода и дурацкая зелёнка – и всё. Я буду тебя кормить, – прошептала я потом, снова затягивая на впалом боку тугой узел из смятой махровой ткани, – буду носить тебя на руках на улицу, если ты не сможешь ходить. Но дальше ты сам».
Ранним утром, в бледно-розовом рассветном полумраке, он поднялся – нетвёрдо стоя на трёх лапах, поджимая переднюю, – и несколько минут жадно, отфыркиваясь и кашляя, пил воду из полупустого ведра, а после прижался лбом к закрытой двери и замер, дожидаясь, пока я выпущу его. Мы прошли сквозь спящий дом к выходу и вывалились в прохладное сладкое утро, задохнувшись от свежести и света, которого так мало было внутри и так много снаружи; он скатился с веранды и заковылял, шатаясь и не поднимая головы, как бессильный хромой старик, – только не падай, подумала я, садясь на холодные доски и глядя ему вслед, не падай и возвращайся назад.
Мы вернулись вдвоём в полутёмную комнату с подсыхающими лужицами розоватой воды под ногами и нетронутой, аккуратно застеленной кроватью и проспали несколько долгих спокойных часов, не слыша, как проснулись дети, как Серёжа с Мишкой собирались на тот берег, – когда я открыла глаза, дом был пуст. Птичьи детские голоса звенели издалека, с улицы, и солнечный свет в маленьком окошке под потолком уже снова загустел и сделался оранжевым; нужно было выходить. Выпить воды и поесть, рассмотреть собственное лицо в зеркале, отыскать ножницы и бинт – может быть, даже вымыть пол. «Пошли», – сказала я псу.
– А-ня. – Девочка протянула ко мне палец и засмеялась, морща маленький нос. И руки, и колени у нее были перепачканы оттаявшей рыжей глиной.
– Извалялись, как поросята, – сказала Ира, оборачиваясь, – ты посмотри на них. Дети подземелья. И в дом не загонишь. Такое болото вокруг – никакой одежды не хватит, весёленькая у нас будет весна, пока тут всё не высохнет.
– Ну, будем стирать каждый день, – сказала я. – Подумаешь.
– Там суп на печке, тёплый ещё, наверное, – сказала она тогда. – Ты бы поела?
– Успею, – ответила я, присаживаясь рядом.
День катился к концу, почти нормальный, почти такой же, как три или четыре недели назад. Мне просто нужно было не пропустить момент, когда появится лодка, чтобы успеть вернуться назад, в комнату с маленьким окном, и закрыть дверь, я всё время помнила об этом, и выглядывала, и прислушивалась, и всё равно пропустила их возвращение – мы сидели на полу, все четверо, и смотрели, как пёс выбирает бледным языком прилипшие к стенкам миски мясные волокна; именно тогда они и вернулись. Мокрые, мрачные и очень, очень грязные. Свалили рюкзаки и ружья в углу возле двери, и, пока Мишка бессильно прыгал на одной ноге, стаскивая ботинок, Серёжа опустился на стул.
– Ну, что, – сказал он неприязненно, – дизеля у нас теперь литров девятьсот.
Я оказалась права. Двенадцать человек – декабрьская отставшая группа, – которых мы так и не успели увидеть, привезли с собой не только заразу, убившую в течение недели и их самих, и тех, кто ждал их в лагере, – они приехали на шестиколёсном армейском «Урале» с жёстким камуфляжным кузовом, под которым прятались пять рядов обтянутых целлофаном автобусных сидений, а вместо шестого, выкорчеванного, жались друг к другу металлическими боками высокие, в человеческий рост, бочки с дизельным топливом. Судя по всему, прежним нашим соседям слишком скоро стало не до дизеля: вместо того, чтобы выгружать и перепрятывать бочки, они занялись собственной смертью.
Так что замёрзший грузовик с несметным богатством в кузове до конца февраля простоял нетронутым – и Анчуткина маленькая компания оказалась уже слишком малочисленна для того, чтобы справиться с этой задачей в одиночку. Они могли попытаться спрятать от наших глаз только весь грузовик, целиком – и потому его нельзя было подгонять к избам и нельзя было оставить на дороге.
– Они его утопили, – с отвращением сказал Серёжа, – грёбаные бараны. Загнали поглубже в лес, чтобы мы на него случайно не напоролись, а теперь там всё растаяло к чертям, и всё – болото, колёс уже не видно. Даже если б мы сумели его завести – нам его не вытащить.
– Да зачем нам этот грузовик? – спросила Ира удивленно. – У нас же есть машина. – Серёжа молчал, глядя в пол. – Они же ничего не сделали с нашей машиной?
– Они забрали только Лёнькин «лендкрузер», – сказал он наконец. – Их, ну, их же двое только осталось, – и он посмотрел на моё колено, старательно не поднимая глаз выше, – они много чего побросали. Там теперь натуральный автопарк: снегоход, УАЗ, грузовик в болоте. Почти тонна дизеля. И ни одного аккумулятора. Ни одного. Они даже из снегохода выколупали.
– А наш? – спросила Ира. – Наш? Мы же забирали, мы же…
– А наш – сгорел, – сказал Серёжа с дикой улыбкой и потёр лоб, размазывая по лицу зеленоватую болотную грязь. – Сгорел, понимаешь? Он стоял у Лёньки под кроватью. Мы сами его сожгли.
Медленные, одинаковые дни прибывают, укладываясь друг на друга с сухим плотным стуком, как костяшки на счетах, как бильярдные шары в треугольнике, как белые Тамерлановы камни у обочины, – безликие ровные дни-близнецы, ранние рассветы, поздние сумерки. Сморщенные сугробы отступают под деревья, чернеют и съеживаются, испаряясь, оставляя высохшие пустые оболочки молекул, и стряхнувшая снег земля осторожно дышит, выталкивая из себя прозрачную траву и разноцветные невысокие мхи, небыстро, без южной суеты, без восторга, без сил.
Я похожа на старый столетний дуб с мёртвыми ветками и твёрдой морщинистой корой. На ящерицу с оторванным хвостом. Я провожу дни на тёплом камне, вдыхая согретую солнцем пыль, и не хочу