Все суставы, сочленения и связки Ганелона вдруг начали нервно подергиваться в некоей таинственной лихорадке, дрожать, подрагивать. Ступни и колени вдруг с силой вывернуло.
Он упал на землю.
Каждая мышца вздулась, как каменный шар.
Это было очень больно, но Ганелон еще не кричал.
Он был поражен внезапным ужасом, порожденным подземными звуками и исчезновением Амансульты. Он чувствовал, что его левый обычно косящий глаз провалился теперь так глубоко, что цапля не достала бы его из глазницы своим длинным клювом, а другой наоборот выкатился, как у вола, и рот растянулся в неправильной, в нечеловеческой улыбке.
И било Ганелона молниями ведьм, не раз, наверное, вершивших шабаш на этом склоне.
Ведьма, ведьма, умирая шептал про себя Ганелон. Он как бы видел перед собой летящую походку Амансульты, ее холодный и презрительный взгляд, ее волосы, тоже летящие за плечами.
Удары его сердца теперь были так громки, что закладывало уши.
Лес.
Пруд.
Зеленый склон горы.
Ганелон знал здесь каждый овражек, каждый камень, каждый приземистый бук, каждую пещеру в изъязвленных провалами скалах. Ночью, когда густеют тени под деревьями, когда копыта осторожного коня бесшумно тают в невидимых мягких мхах, Ганелон мог пройти с закрытыми глазами через любое место горы, но сейчас и при свете он перестал узнавать знакомое.
Багровое полыхание било в глаза.
В низком небе над собой он различал только что-то вроде длинных облаков, тянущихся с захода, сплющенное Солнце меж ними и двух рыцарей, черного и белого, идущих с мечами друг на друга.
Пусть победит белый рыцарь. Тот, у которого на плече нашит крест.
Ганелон умирал.
Прости нам долги наши, как мы прощаем должникам нашим, шептал он. Прости нам наши грехи. Сумерки везде безвидны, пусты. И тьмы, тьмы скрипят, скрежещут над безднами…'
XIX
'…бедный Моньо, бедный Монашек!
Ганелон явственно чувствовал чужие холодные тонкие пальцы на своем освобожденном от рубашки плече.
Он не хотел, чтобы эти чужие тонкие холодные пальцы касались его плеча. Он чувствовал, что все вокруг него овеяно дьявольскими чарами. Он дрожал. Собрав все силы, он все-таки попытался встать, но сил хватило лишь на то, чтобы открыть глаза.
В небе черный рыцарь теснил белого.
Мир погибал.
Божий порядок рушился.
Ганелон знал: мир вокруг всегда должен стоять, как он стоял при первых отцах церкви. Он умирал, но, зная такое, он пытался бороться с судорогами, все еще потрясающими его тело, а чужие тонкие холодные пальцы, кажется, помогали ему, они поглаживали, разминали онемевшие мышцы.
Ганелон не должен был умереть, теперь он сам это чувствовал.
Ведь пока он жив, он хотя бы своими мыслями помогает белому рыцарю в небе.
Ведь если он умрет и не сможет помочь белому рыцарю хотя бы мыслями, в несчастный замок Процинта впрыгнет белая жаба, которую слабые духом примут за доброе знамение и потянутся к ней – целовать зловонную пасть жабы. А жаба от этого раздуется до размеров гуся и на ее мерзкое кваканье явится удивительной бледности дьявольский человек. Он будет сильно истощен, почти без мяса на костях, у него будут черные, как угли, глаза, и нагая Амансульта бесстыдно и безвольно выйдет ему навстречу. И дружинники, и дворовые, и старая служанка Хильдегунда, и лесники, и кравчие, и кузнецы, и Гийом-мельник с тоской увидят, как безвольно, но с адским хотением Амансульта на глазах у всех совокупляется с удивительной бледности дьявольским человеком.
И каждый, кто такое увидит, забудет всякое воспоминание о Святой римской церкви.
Вера уйдет, как она ушла из этих проклятых мест.
– Бедный Моньо, бедный Монашек!
Ганелон закричал.
Его корчило.
Пена летела с закушенных губ, но белый рыцарь в небе услышал крик Ганелона и начал теснить черного.
«У тебя никогда не будет друзей, – смутно расслышал Ганелон сквозь собственную боль, сквозь собственное страдание некий голос. И этот голос был уже не тот, который только что повторял – бедный Моньо, бедный Монашек. И пальцы, с силой растиравшие его кожу, теперь уже тоже не были чужими тонкими холодными пальцами. Наоборот, теперь это были сильные мужские пальцы, они были горячие и сухие, и голос слышался сильный, мужской. – У тебя никогда не будет друзей, никого, кроме братьев по духу. Ты никогда не познаешь никакой другой любви, кроме любви к Господу. Блаженный Доминик призывает тебя к Делу. С этого часа, брат Ганелон, твоя жизнь посвящена Делу. С этого часа ты наш вечный тайный брат и дело твое – спасение душ заблудших.»
Сильные пальцы растирали Ганелону грудь, живот, ноги.
Боль медленно отступала и белый рыцарь в небе уже торжествующе заносил копье над поверженным противником.
Безумная мысль на мгновенье обожгла Ганелона: нагнать Амансульту, схватить ее за руку, закричать, повергнуть ее в траву, сорвать платье с трепещущего тела и, удерживая левой рукой, правой ударить кинжалом в дьявольскую отметину под ее левой грудью!
Спасти!
«Ты все забудешь, брат Ганелон. Ты будешь предавать многих и многие тебя будут предавать, ведь отныне твоя жизнь посвящена Делу. Ты увидишь ужасный большой мир. Ты много раз погибнешь. Ты будешь одинок и ты отречешься от мира, как он отрекся от тебя. Мир будет терзать тебя, но тебя ждет спасение.»
– Уйди! – закричал Ганелон, пытаясь оттолкнуть сильные руки. – Кто ты? Чур, чур меня!
Белый рыцарь в небе, победив, торжествующе удалялся в сторону юга.
На Ганелона смотрели сверху круглые, зеленые, близко сведенные к переносице глаза брата Одо.
Пахло травой и тоской. Звенели цикады. Стояла ночь. Звезды раскинулись над невидимой горой, как шатер паладина.
Ганелону вдруг стало легко. Он вдохнул горный воздух и мучительно улыбнулся брату Одо.
Когда-то Ганелон слышал такую альбу. Он даже помнил слова, которыми она заканчивалась:
Как быстро!
Действительно, как быстро!
Будто во сне вдруг в одно поразительно короткое мгновение пролетели перед ним смутные видения. Он вдруг увидел черный дым костра, на котором богохульник барон Теодульф сжег на его глазах катара-тряпичника, и ужасное лицо своей несчастной матери, убитой черной оспой, и безумный крик отца, в собственном доме сожженного бароном Теодульфом.
Он собрал силы и сел.
Не было стонов и криков, ни откуда не несло сладковатым дымом, не скрежетало безумное чрево земли, не визжал тряпичник:
– Сын погибели!
На Ганелона смотрели внимательные понимающие глаза брата Одо.
– Ты слышал меня, тайный брат?
– Да, – еле слышно выдавил Ганелон.
– Называй меня отныне братом. Называй меня отныне братом Одо. Я священнослужитель, я посвятил свою жизнь Господу, и отныне мы братья. Отныне ты мой брат, Ганелон. Ты призван. Отныне ты сам посвящен Делу.
– Да, брат Одо.
Ганелону стало совсем легко.
Он улыбнулся.
– Что ты видел сейчас? Что ты слышал и помнишь? – тревожно спросил брат Одо, дыша на Ганелона чесноком. В его зеленых глазах таилось великое любопытство.
– Помню рыцарей в небе. Черного и белого. Они боролись.
– Кто победил?
– Белый рыцарь с крестом, который был нашит на плечо плаща.
– Так и должно было случиться. Это некий знак свыше. Говорю тебе, ты избран, брат Ганелон.
И жадно спросил:
– Что ты еще помнишь?
– Помню госпожу. Я шел за нею, как ты сказал.
– Говори!
– Я потерял госпожу. Она лежала в траве, я думал, она спит, но она исчезла. Наверное, она опустила запрудный щит и водоем доверху наполнился водой. Сама земля стонала от тяжести скопившейся воды. Я подумал, что это горы пришли в движение и впал в бесчувствие.
– Говорю тебе, ты избран, брат Ганелон! – брат Одо торжествовал. – Что ты еще помнишь?
– Помню пальцы. Чужие. И голос. Кажется, голос.