– Ты, правда, можешь провидеть такое?
Дож вдруг необычайно оживился.
Несмотря на свой преклонный возраст, он живо подошел к окну и рванул на себя створку, выполненную многоцветной, седой от росы мозаикой:
– Значит, я утвержусь в рукаве святого Георгия?
– Это так.
Амансульта встала.
Она не хотела длить бесполезную беседу со стариком, думающим якобы только о своем народе. Она не хотела тешить те странные тайные желания, что время от времени иссушают даже стариков.
Она сказала:
– Зара будет твоей. И Константинополь будет твоим. Но помни…
– Что? Что? – быстро спросил дож.
– Помни… Победит не Венеция…
Дож вскинул над собой обе руки.
– Молчи! – приказал он. – Не продолжай. Не говори больше ни слова. Ты сказала главное, ничего другого я не хочу слышать. Если города Зара и город городов Константинополь станут моими, я сам разберусь со всем остальным. Венеция, Рим и Византия… Вот и все… Видишь, Амансульта, игральных костей в настоящей игре не так уж много… Кроме того, результат игры, как правило, зависит не от веса игральной кости, а от того, как кость ляжет в нужный момент… Я уверен, Амансульта, каждая кость в этой большой игре ляжет в свой момент именно так, как того захочет Господь. Поэтому ничего не говори больше…'
Часть четвертая
ЛЁКУС ИН КВО…
1204
I–III
'…совсем особенные места.
Например, в Вавилонии на собственном корабле собственный матрос украл у Алипия деньги.
Конечно, опечаленный Алипий обратился за помощью к местным купцам бурджаси, но, посоветовавшись, агаряне сказали: твои деньги украл не наш человек, твои деньги украл грифон, грек, твой соотечественник. Они, добрые бурджаси, конечно, попытаются разыскать вора, если вор еще не покинул Вавилонию, но не знают, что у них получится. Пока же прими для утешения, сказали они Алипию, эти два сосуда с молодым вином, совсем молодого барашка и очень молодую египтянку, которая умеет весело петь и плясать.
Египтянку Алипий выгодно продал в Константинополе.
Там же он сделал так, чтобы ему повезло. Поздним вечером в порту в нелюдном месте он силой отнял у какого-то филистимлянина мешок с серебром, утешая себя тем, что у него в Вавилонии украли примерно такой же.
Облака.
Длинные узкие облака.
Лишь на краю горизонта, там, где еще не играл апарктий, северный ветер, длинные узкие, как перья, облака вдруг пышнели, вздувались, обильно распускали белоснежные хвосты, по мере отдаления к горизонту становящиеся почти прозрачными, но все равно упорно сохраняющие пусть расплывчатую, но все-таки форму.
Десять суток двухмачтовая «Глория» ловила ветер полотняными парусами, десять суток Ганелон молча и терпеливо следил за распускающими хвосты белыми узкими облаками, за нежной рябью, рождаемой плюхающимися в воду летучими рыбами, за нежным голубым небосводом, наконец, за неторопливым плеском волн, разрезаемых носом судна.
«Глория».
Хозяин «Глории» Алипий, грузный купец, всегда кутающийся в удобный шелковый восточный халат, был носат, как все греки, обветрен, привычен к многим неудобствам и, как многие греки, болтлив. Волосатые смуглые греки-матросы, исходившие за свою жизнь все внутреннее море и видавшие берега сирийские, ромейские, вавилонские, старательно избегали хозяина. В свою очередь, избив попавшегося под руку матроса просто за то, что он упустил за борт кожаное ведро, Алипий чуть ли не с отчаянием жаловался Ганелону, что если его глупых матросов не бить, они вообще ничего не будут делать.
Если их не бить, они даже кожаное ведро не сумеют упустить за борт, нелогично жаловался Алипий Ганелону. Они от природы лживы и грубы. Корабль утонет, и груз утонет, и все матросы утонут, если их постоянно не бить. Речи постыдные, шутки грубые и неумные, всякие глупости и большая лень – все, от чего предостерегал честных христиан святой Павел, именно все это переполняет его нерадивых матросов, смущает их нелепые неразвитые души и наводит на их бесстыдные глаза жадный блеск.
Ганелон молчал.
Он не хотел спорить с Алипием и он не хотел ссориться с матросами. Он слышал, как говорили матросы о нем, о Ганелоне. Он слышал, как о нем, о Ганелоне, с отвращением говорил Калафат, жилистый судовой плотник, по прозвищу Конопатчик.
Проклятый азимит, не раз говорил о Ганелоне жилистый Конопатчик, причем его нисколько не смущало, слышит ли его пассажир «Глории». Проклятый грязный ленивый азимит-католик. Он употребляет хлебцы из пресного теста. От него издалека пахнет монахом. Не морским веселым монахом, с плеском гоняющимся за рыбой и за русалками, уточнял Калафат, а тем скучным лживым монахом, который просит милостыню на храм божий, а потом все собранные деньги отдает в корчме за жирного гуся и за вино. Ему даже сказать нам нечего, ругался вслух Калафат. Он, наверное, не понимает по-гречески.
Ганелон молчал.
Он не хотел, чтобы кто-нибудь, даже Алипий, узнал о его умении понимать язык грифонов.
От волосатого жилистого Калафата всегда пахло паклей и рыбой, часто вином. Длинные черные волосы Конопатчик связывал на затылке пучком. Если на палубе не было Алипия, он мог ткнуть Ганелона кулаком. Собака азимит! – говорил он при этом.
– Греки не любят латинян, – неторопливо объяснял после простой, но сытной трапезы Алипий, переходя ради Ганелона на латынь или на французский. – Ты видишь, все мои матросы греки. Они не любят латинян. Они сильно рассержены на латинян. Ты ведь знаешь, наверное, что недавно войско латинян, отправившееся в Святую землю, сожгло христианский город Зару, а потом высадилось в городе всех городов прекрасном Константинополе?
Ганелон молча кивал.
На острове Корфу, когда там появилась «Глория», вернувшаяся с рукава Святого Георгия, Ганелон сам представился Алипию как латинянин. Это давало ему возможность не участвовать в разговорах с матросами-греками и молчать за общим столом. Правда, это позволяло матросам дразнить Ганелона.
– Латинянин непонятлив и глуп. Все латиняне глупые и непонятливые, – смеялись матросы. – Эй, Калафат, дай латинянину дырявую чашку. Пусть он пьет из дырявой чашки. Ему все равно. Он азимит, он неправильно крестится. Он ленив. Он закоснел в лени.
Больше всех почему-то невзлюбил Ганелона судовой плотник жилистый Калафат, по кличке Конопатчик.
О Конопатчике говорили, что раньше он три года плавал на ужасных галерах адмирала Маргаритона, морского бога всех норманнских и сицилийских пиратов. О нем говорили, что вместе с адмиралом Маргаритоном, графом Мальтийским, он служил защитнику неверных Саладину. О нем говорили, что он был среди людей Маргаритона, обещавших отдать Константинополь французскому королю Филиппу.
Но, скорее всего, просто говорили.
А может, он сам сочинял такое.
Жилистое тело Калафата не было отмечено ни одним шрамом, ни одной зарубкой. А люди адмирала Маргаритона всегда отличались злобным и упорным нравом, среди них не было ни одного такого, кто не попал бы хоть раз в жизни под чей-то чужой кинжал.
Горох, бобы, тухлая чечевица…
Вяленый виноград, лежалые маслины, черствые ячменные лепешки, ржавая солонина, очень редко мясо морской свиньи, изловленной за бортом…
Чаще всего Ганелон просто отставлял от себя чашку с такой едой, отщипывая лишь кусочек лепешки. Все равно Калафат, Конопатчик, шумно отдувал густые усы и презрительно играл черными, как маслины, глазами:
– Латинянин глуп и жаден. У него косит левый глаз. Он жадно объедает всех нас, а потом лениво сидит, ничего не делая. Вся его работа, он смотрит на облака. Я плюну ему в чашку, если он не станет есть меньше.
И спрашивал, вращая черными злыми глазами:
– Почему азимит не работает столько, сколько мы?
Кто-то из матросов лениво замечал:
– Отстать от латинянина, Конопатчик. Он заплатил Алипию за проезд. Он находится на борту по закону. Ты не можешь упрекать его в лени. Он заплатил Алипию настоящими монетами.
– Значит, он кого-то убил, – стоял на своем Калафат и угрожающе выкладывал на стол огромные жилистые кулаки.
И тут же предполагал другое:
– Наш Алипий хитер. Наверное, он разрешил латинянину подняться на борт только потому, что хочет продать его в Константинополе. Таким образом Алипий дважды получит свои деньги – от азимита, пущенного на борт, и за азимита, проданного в городе городов. А мы не получим ничего, – обижался Калафат. – Проклятый латинянин объедает нас, совсем не работает и смеется над нами.
Тухлая чечевица, гнилые бобы, ржавая солонина…
Ганелон молчал.
Хлеб наш насущный. Разве он, Ганелон, убил кого-то? Разве он, Ганелон, ограбил кого-то? Разве он, Ганелон, не свершает крестного знамения прежде чем сделать хотя бы шаг?
Ганелон бесшумно поднимался на палубу и, завернувшись в плащ, устраивался под толстой и чуть наклоненной к корме деревянной мачтой. Он никому не хотел мешать, даже грубым грифонам.
Аминь.
Лишь к самой ночи, безмолвно и смиренно весь день просидев под мачтой, Ганелон смиренно спускался к общему столу и так же смиренно отламывал кусочек лепешки.