небогатые вавассеры, торговавшие в Барре вином.
Скоро здесь окажется и Амансульта, сразу решил Ганелон.
Он хорошо знал, что когда где-нибудь появляется человек, ходивший в Святые земли, Амансульта непременно старается встретиться с таким человеком.
Услышав о серкамоне, поющем в Барре, Амансульта непременно сюда прискачет, оставив все свои дела, потому что, возможно, пути серкамона пересекались где-то с путями барона Теодульфа.
Серкамон был тощ и сер, весь как пеплом обсыпан. А кожа у него была тоже серая, выжженная, как зола, или как плохо выделанная замша. А глаза желтые, злые, как у волка, случайно вырвавшегося из загона.
Вилланы перешептывались, мяли шапки в руках.
Говорили, что поющий в Барре серкамон дал священный обет – не пить ни капли вина и петь святой подвиг до тех пор, пока рыцари вновь не двинутся в Святую землю.
Это пугало.
В домах грязно, тесно, докучливые мухи мучают скот и детей, купаются в пыли куры, поля ждут рабочих рук, зачем торопиться на край неизвестной земли, пусть и святой?
Раскрыв рты, вилланы и простолюдины испуганно приглядывались к серкамону.
Говорили, что это не простой серкамон.
Говорили, что голосу серкамона внимала сама Альенора Аквитанская, мать неистового короля англов Ричарда, прозванного Львиным Сердцем, нежная дама удивительной, неведомой, может даже демонической красоты. Говорили, что серкамон был принят при дворе сеньоры Марии Шампанской, что его высокий, чуть хрипловатый голос звучал в родовых замках мессира Бонифация Монферратского, мессира Альфонса Кастильского, что его голосом восхищалась прекрасная Аэлиса Блуасская и даже пел он, как это ни странно, перед Раймондом Тулузским, покровителем катаров.
Странный обет, перешептывались в толпе, не пить вина, но петь святой подвиг даже перед простолюдинами.
А серкамон пел.
Павший на поле брани, пел серкамон, сверкая злыми желтыми глазами, и тот, кто в бою сорвал с древка желтое знамя султана, и тот, кто щедро проливал кровь неверных, не щадя ни женщин, ни детей их – счастлив!
Даже попавший в неволю, пел серкамон, сверкая волчьими глазами, даже погибающий в плену от голода и жары, забывший в страданиях все радости жизни, страждущий в ужасе – счастлив!
Счастлив любой, кто поднял меч на неверных – он спасен!
Те, кто в неволе, они грызут жесткий тростник, они пьют тухлую воду из вонючего бурдюка, их кусают москиты и мелкие твари, неверные подливают им в воду настойку, бесконечно длящую страдания. Неверные умеют всячески утомлять дракона, шумом и огнем не давая ему возможности садиться на землю, неделями выдерживая несчастного дракона в воздухе. Из крови такого утомленного дракона и делается настойка, бесконечно длящая страдания.
И все равно, те, кто в неволе – спасены!
Их дело угодно Богу.
Серкамон злобно сверкал желтыми глазами и пугал толпу. Он сразу увидел Амансульту, когда она подскакала к церкви на верховой лошади, но сделал вид, что никого не замечает, что ему абсолютно все равно, кто слушает его пение.
Юную хозяйку замка Процинта сопровождали два дружинника.
Низко наклонясь с седла, она внимательно прислушалась.
– Монжуа!
Голос серкамона был полон праведного гнева.
Он призывал.
Он провозглашал боевой клич паладинов.
– Монжуа!
Под этот клич – монжуа! – он, серкамон, сам носил тяжелые камни для военных укреплений в Сирии, сам держал ночную стражу под Аккрой, собственным мечом рубил головы неверным, врубаясь вслед за благородными рыцарями в их строй, терпел великие опасности на суше и на море, рвал острым копьем желтые мерзкие штаны Магомета.
Святое странствие не закончилось! Пока гроб Господень не освобожден, оно не может закончиться! – взывал серкамон. Вот подходит пора, паладины вновь двинутся в земли, освященные страданиями Христа. И будет свят тот, кто лично двинется в странствование с мечом в руке и будет всеми презрен тот, кто откупится от странствия золотом!
Желтые волчьи глаза серкамона сверкали.
Вот подходит пора, вновь причалят суда святых пилигримов к берегам Святой земли!
Вот подходит пора, вновь неверные сдадут Яффу и уйдут, побитые, в Вавилонию, а униженный Иерусалим откроет ворота перед неукротимыми святыми паладинами!
Вот подходит пора, все твердыни, воздвигнутые неверными, рухнут, тяжелые каменные стены рассыплются и многочисленные враги Иисуса познают тяжесть железных цепей!
Я люблю путаницу алых и лазурных щитов! – пел серкамон. – Я люблю путаницу пестрых боевых значков, цветные шатры и белые палатки в долине, ломающиеся с треском копья, тяжелеющие от летящих в них дротиков щиты, железные, раскалившиеся на безумном Солнце латы!
Я люблю ржание боевых коней, грохот катапульт и тяжкий ход рыцарей в броневом строю!
Кровь за кровь!
Монжуа!
Слушая серкамона, стоя на солнцепеке, Ганелон почувствовал странную лихорадку и дрожь в суставах.
От злобного высокого, чуть хрипловатого голоса серкамона глаза Ганелона застлало серой трепещущей пеленой, во рту закис вкус металла, левый глаз начал косить сильней, чем обычно, левое веко подергивалось. Он не знал, чего хотела его госпожа, что, собственно, она хотела услышать от желтоглазого странствующего певца, но самого его злобное вдохновение серкамона заставило крепко сжать свои руки одну в другой.
Сейчас Амансульта пригласит этого ужасного человека в замок! – подумал Ганелон. Она не может не пригласить в замок такого знаменитого, такого ужасного желтоглазого певца, который столь неистово поет святой подвиг. Такой святой подвиг уже совершен отцом Амансульты благородным бароном Теодульфом, попавшим в плен к сарацинам.
Амансульта, наверное, охвачена вдохновением.
Ведь она всегда готова мстить за отца.
Ганелон так и вытянулся, чтобы расслышать каждое слово Амансульты.
– Но, добрый серкамон, – вдруг произнесла Амансульта для всех как-то неожиданно сухо и вся толпа повернула в ее сторону многочисленные головы. – Но, добрый серкамон, я хорошо помню, что раньше ты пел любовь. Раньше ты пел исключительно любовь, раньше ты слагал песни исключительно о благородном чувстве. Почему же сейчас…
– Я пою святой подвиг! – злобно возразил серкамон, без всякого испуга перебивая юную хозяйку Процинты и поднимая на нее свои ужасные желтые волчьи глаза.
Если цикада – символ поэта, то этот серкамон, несомненно, был именно злой цикадой.
– Но, добрый серкамон, – еще более ровно и еще более сухо продолжила свою речь Амансульта, как бы не замечая внимательно внимающей ее голосу толпы. – Я хорошо помню, что раньше ты пел исключительно любовь. Я же хорошо помню. Я даже могу напомнить слова. «Ненастью наступил черед, нагих садов печален вид, и редко птица запоет и стих мой жалобно звучит, – напомнила Амансульта. – Ах, в плен любовь меня взяла, ах, счастья не дала познать.»
И спросила:
– Тебе теперь совсем не хочется петь любовь?
Вилланы и простолюдины тревожно переглядывались.
Они никак не могли понять, к чему клонит юная хозяйка замка Процинты.
– Я больше не пою любовь, – грубо ответил серкамон и его глаза нехорошо сверкнули: – Я дал священный обет. Теперь я пою только подвиг и святое странствие!'
XII–XIV
'…подвиг и святое странствие.
Серкамон вспомнил лагерь под стенами осажденной Аккры, дымящейся повсюду, куда только можно было взглянуть.
Презрительно, даже гневно скашивая выпуклые черные глаза не в сторону горящей Аккры, а в сторону белых палаток короля Филиппа, под палящим солнцем хлопающих и полощущих на ветру, как вымпелы, барон Теодульф двумя руками сжимал походную чашу.
– Клянусь святым нимбом, клянусь копьем святого Луки, король Филипп в великой задумчивости!
Он с силой опустил чашу на походный стол:
– Клянусь всеми святыми и их подвигами, что пока король Ричард болен, король Филипп так и будет оставаться в задумчивости! Наверное, он врос в землю ногами, как врастает дерево корнями в край скалы.
Серкамон, разделявший стол барона, покачал головой и тоже поднял наполненную чашу.
– День гнева близок, – негромко сказал он, пытаясь успокоить разгневанного барона, разговор с которым, как он знал, в любой момент мог закончиться самым неожиданным взрывом. – Святая земля давно устала от ужасных страданий. Ноги неверных попирают святые места. Здесь родился, жил и был распят Господь. День гнева совсем близок. Он близок, близок, я чувствую. Я чувствую, я скоро буду петь взятие Аккры.
– Если король Филипп возьмет Аккру, – барон с нескрываемой яростью поставил чашу на стол, – он опять возвысит над всеми благородными рыцарями маркиза Монферратского. Маркиз Монферратский опять будет смотреть на рыцарей как истинный господин. Если король Филипп возьмет Аккру, он непременно