не рассудочными путями. Искусство – то, что в других областях мы называем откровением. Создания искусства – это приотворенные двери в Вечность. Изучение, основанное на показаниях наших внешних чувств дает нам лишь приблизительное знание. Наше сознание обманывает нас. Наука лишь вносит порядок в хаос ложных представлений и размещает их по рангам. Но мы не замкнуты в этой „голубой тюрьме“, пользуясь образом Фета. Из нее есть выходы на волю, есть просветы. Эти просветы те мгновения экстаза, которые дают иные постижения мировых явлений, глубже проникающие за их внешнюю кору, в их сердцевину. Истинная задача искусства и состоит в том, чтобы запечатлеть эти мгновения прозрения вдохновения. Искусство начинается в тот миг, когда художник пытается уяснить самому себе свои темные тайные чувствования. Где нет этого уяснения, нет художественного творчества. Искусство только там, где дерзновение за грань, где порывание за пределы познаваемого в жажде зачерпнуть хоть каплю „стихии чуждой, запредельной“. История нового искусства есть прежде всего история его освобождения. Романтизм, реализм и символизм – это три стадии борьбы художников за свободу. Ныне искусство, наконец, свободно. Теперь оно сознательно предается своему высшему и единственному назначению: быть познанием мира вне рассудочных форм, вне мышления по причинности…»

В 1908 году вышел в свет роман «Огненный ангел», во многом отразивший личные чувства Брюсова. «Его роман с Ниной Петровской, – достаточно жестко писал Ходасевич, – был мучителен для обоих, но стороною, в особенности страдающей, была Нина. Закончив „Огненного Ангела“, он (Брюсов) посвятил книгу Нине и в посвящении назвал ее „много любившей и от любви погибшей“. Сам он, однако же, погибать не хотел. Исчерпав сюжет и в житейском, и в литературном смысле, он хотел отстраниться, вернувшись к домашнему уюту, к пухлым, румяным, заботливой рукою приготовленным пирогам с морковью, до которых был великий охотник…»

«В чем я считаю себя специалистом, – писал о себе Брюсов. – В наши дни нельзя быть энциклопедистом, но я готов жалеть, когда думаю о том, чего не знаю. По образованию я историк. В университете работал специально над Ливием, над Великой французской революцией, над Салической правдой, над русскими начальными летописями, частью над эпохой царя Алексея Михайловича. Еще занимался я в университете историей философии, специально изучал Спинозу, Лейбница и Канта… Сейчас я чувствую себя сведущим, как никто, в вопросах русской метрики и метрики вообще. Прекрасно знаю историю русской поэзии, особенно XVIII век, эпоху Пушкина и современность. Я специалист по биографии Пушкина и Тютчева и никому не уступлю в этой области. Я хорошо знаю также историю французской поэзии, особенно эпоху романтизма и движение символическое. Работая над „Огненным ангелом“, я изучил XVI век, а также то, что именуется „тайными науками“, знаю магию, знаю оккультизм, знаю спиритизм, осведомлен в алхимии, астрологии, теософии. Последнее время исключительно занимаюсь Древним Римом и римской литературой, специально изучил Вергилия и его время и всю эпоху IV века – от Константина Великого до Феодосия Великого. Во всех этих областях я, в настоящем смысле слова, специалист; по каждой из них я прочел целую библиотеку… В разные периоды жизни я занимался еще, более или менее усердно, Шекспиром, Байроном, Баратынским, VI веком в Италии, Данте (которого мечтал перевести); новыми итальянскими поэтами. Блуждая по Западной Европе, посещал музеи, кое-что узнал из истории живописи, разбираюсь в школах… Но Боже мой! Боже мой! Как жалок этот горделивый перечень сравнительно с тем, чего я не знаю… Весь мир политических наук, все очарование наук естественных, физика и химия с их новыми поразительными горизонтами, все изучение жизни на земле, зоология, ботаника, соблазны прикладной механики, тайны сравнительного языкознания, к которому я едва прикоснулся, истинное знание истории искусств, целые миры, о которых я едва наслышан, – древний Египет, Индия, государство майев, мифическая Атлантида, современный Восток с его удивительной жизнью, затем медицина, познание самого себя и умозрения новых философов, о которых я узнаю из вторых, из третьих рук… Боже мой! Боже мой! Если бы мне иметь сто жизней, они не насытили бы всей жажды познания, которая сжигает меня…»

«С прекращением „Весов“ в 1909 году, – подводил первые итоги Брюсов, – я стал помещать свои произведения преимущественно в „Русской мысли“ и через год, с осени 1910 года, был приглашен редакцией журнала – заведовать литературно-критическим отделом. Эта моя деятельность в редакции „Русской мысли“ длилась более двух лет, до конца 1912 года, причем мною было исполнено для журнала немало чисто редакционных работ. За те же годы мною было издано отдельно (кроме переиздания прежних книг): сборник стихов „Зеркало Теней“, сборник рассказов „Ночи и дни“, роман из римской жизни IV века (в 2 томах) „Алтарь Победы“, сборник статей о русских поэтах „Далекие и близкие“, сборник переводов П. Верлена, перевод драмы О. Уайльда „Герцогиня Падуанская“, несколько маленьких брошюр: „Великий Ритор“ (жизнь и сочинения Авсония), „За моим окном“ (воспоминания) и др. В то же время довольно много статей, переводов было мною помещено в различных журналах, газетах, альманахах, сборниках (в том числе в приложениях к „Ниве“ перевод „Баллады Редингской тюрьмы“ О. Уайльда), в разных коллективных трудах (в „Библиотеке великих писателей“ под ред. С. А. Венгерова, в „Истории русской литературы“ и „Истории западной литературы“ т-ва „Мир“, в „Новом энциклопедическом словаре“ и т. д.) и в виде предисловий к различным книгам». Необыкновенному трудолюбию Брюсова мешали, кажется, только вредные привычки. «Еще с 1908-го года он был морфинистом, – писал Ходасевич. – Старался от этого отделаться, но не мог. Летом 1911 года д-ру Г. А. Койранскому удалось на время отвлечь его от морфия, но в конце концов из этого ничего не вышло. Морфий сделался ему необходим. Помню, в 1917 году во время одного разговора я заметил, что Брюсов постепенно впадает в какое-то оцепенение, почти засыпает. Потом он встал, ненадолго вышел в соседнюю комнату – и вернулся помолодевшим…»

«Он (Брюсов) не любил людей, – вспоминал Ходасевич, – потому что прежде всего не уважал их. Это, во всяком случае, было так в его зрелые годы. В юности, кажется, он любил Коневского. Неплохо относился к З. Н. Гиппиус. Больше назвать некого. Его неоднократно подчеркнутая любовь к Бальмонту вряд ли может быть названа любовью. В лучшем случае это было удивление Сальери перед Моцартом. Он любил называть Бальмонта братом. М. Волошин однажды сказал, что традиция этих братских чувств восходит к глубокой древности: к самому Каину…» И дальше: «В стихии расчета он (Брюсов) умел быть вдохновенным. Процесс вычисления доставлял ему удовольствие. В шестнадцатом году он мне признался, что „ради развлечения“ решает алгебраические и тригонометрические задачи по старому гимназическому учебнику. Он любил таблицу логарифмов. Он произнес целое «похвальное слово» той главе в учебнике алгебры, где говорится о перестановках и сочетаниях. В поэзии он любил те же «перестановки и сочетания». С замечательным упорством и трудолюбием он работал годами над книгой, которая не была – да и вряд ли могла быть закончена: он хотел дать ряд стихотворных поделок, стилизаций, содержащих образчики «поэзии всех времен и народов»! В книге должно было быть несколько тысяч стихотворений. Он хотел несколько тысяч раз задушить себя на алтаре возлюбленной Литературы – во имя «исчерпания всех возможностей», из благоговения перед перестановками и сочетаниями. Написав для книги «Все напевы» (построенной по тому же плану) цикл стихотворений о разных способах самоубийства, он старательно расспрашивал знакомых, не известны ли им еще какие-нибудь способы, «упущенные» в его каталоге…» И еще: «Он (Брюсов) страстною, неестественною любовью любил заседать, в особенности – председательствовать. Заседая – священнодействовал. Резолюция, поправка, голосование, устав, пункт, параграф – эти слова нежили его слух. Открывать заседание, закрывать заседание, предоставлять слово „дискреционною властью председателя“, звонить в колокольчик, интимно склоняться к секретарю, прося „занести в протокол“ – все это было для него наслаждение, „театр для себя“, предвкушение грядущих двух строк в истории литературы…»

Конечно, суждение это достаточно субъективно, однако Ходасевич хорошо знал Брюсова и мнение его подтверждали многие.

«В первые годы революции дом Брюсовых опустел, – вспоминала свояченица поэта Б. Погорелова. – Изредка забегал кое-кто из старых знакомых – с недобрыми, мрачными вестями. Брюсов почти не выходил из дома. Да куда было идти? Литературно-художественный кружок был занят красноармейцами, редакции закрылись, типографии и бумага были реквизированы большевиками. А дамы, жаждавшие когда-то бурных встреч, поисчезали кто на юг, кто за границу.

Как-то, в мрачное осеннее утро, в квартире Брюсовых раздался резкий звонок и в переднюю ввалилась группа: немолодая решительная баба и несколько рабочих. Сразу тычут ордер из местного Совета рабочих депутатов – на реквизицию. «Тут у вас кабинет имеется. Покажите». Ввалившуюся компанию провели в кабинет. Баба безостановочно тараторила: «Подумайте – столько книг! И это – у одного старика! А у нас – школы без книг. Как тут детей учить?» Компания переходила от полки к полке. Время от времени кто-нибудь из «товарищей» вытаскивал наугад какой-нибудь том. То выпуск энциклопедического словаря, то что-нибудь из древних классиков. Одного из незваных посетителей заинтересовало редкое издание «Дон-Кихота» на испанском языке. Все принялись рассматривать художественно исполненные иллюстрации. Потом баба захлопнула книгу и с укоризненным пафосом произнесла: «Одна контрреволюция и отсталость! Кому теперь нужны такие мельницы? Советская власть даст народу паровые, а то и электрические. Но все равно: эту книгу тоже заберем. Пущай детишки хоть картинками потешатся. Вот что, гражданка (это сестре). Завтра пришлем грузовик за всеми книгами. А пока… чтоб ни одного листочка здесь не пропало. Иначе придется вам отвечать перед революционным трибуналом!»

Потрясенный происшедшим, очень бледный, стоял Брюсов у своих книг и машинально раскладывал все по прежним местам. Он так любил свои книги! Годами собиралась его библиотека. Были в ней редкостные дорогие издания; их не сразу удавалось приобрести, и ими он так дорожил…

После обеда он позвонил Луначарскому. На следующий день – ни жуткой бабы, ни страшного грузовика. А вечером В. Я. посетил сам нарком. На той же неделе В. Я. получил приглашение к Троцкому. Вероятно, оба коммуниста звали его работать с ними. Причем у Троцкого, по-видимому, было «чисто дипломатическое» соображение: привлечением в их стан крупного писателя доказать Европе, что коммунисты не такие варвары, как их изображают. А Луначарский пустил в ход более хитрый маневр. Он прямо явился с предложением – основать кафедру поэзии и стихосложения при пролетарском университете. А ведь это было заветной мечтой Брюсова, и он, без долгих колебаний, ухватился за предложение.

Вскоре после этого захожу к Брюсовым и застаю всю семью на кухне. Сестра и Аннушка раскладывают на столе только что полученный «паек». Огромная бутыль подсолнечного масла, мешок муки, всевозможная крупа. Сахар, чай, кофе, большой кусок мяса. Аннушка сияет и любуется по тому голодному времени невероятным богатством. «Ну, поживем за этим царем», – одобрительно говорит она. Брюсов нахмурился. «Нечего вздор молоть. Лучше разберите все это. А то всякий народ тут к вам ходит». И ушел к себе…»

В 1919 году Брюсов вступил в ряды ВКП(б). Работал с Луначарским в Наркомпроссе. Читал лекции в университете. Организовал в 1921 году Высший литературно-художественный институт (впоследствии ВЛХИ им. В. Я. Брюсова). Выступал с работами теоретическими, издал книги стихов «Последние мечты» (1920), «В такие дни» (1921), «Миг» (1922), «Дали» (1922), «Mea!» («Cпеши!», 1924). Глубоко изучил историю и литературу Армении, перевел многих ее поэтов. За эту поистине гигантскую работу Совнарком Армении присвоил Брюсову звание народного поэта Армении. Вообще роль Брюсова в русской поэзии по- настоящему еще не оценена. «Несмотря на все усердие, большевики не ценили его, – писал Ходасевич. – При случае – попрекали былой принадлежностью к „буржуазной“ литературе. Его стихи, написанные в полном соответствии с видами начальства, все-таки были не нужны, потому что не годились для прямой агитации. Дело в том, что, пишучи на заказные темы и очередные лозунги, в области формы Брюсов оставался свободным. Я думаю, что тщательное формальное исследование коммунистических стихов Брюсова показало бы в них напряженную внутреннюю работу, клонящуюся к попытке сломать старую гармонию, „обрести звуки новые“. К этой цели Брюсов шел через сознательную какофонию. Был ли он прав, удалось ли ему чего-нибудь достигнуть – вопрос другой. Но именно наличие этой работы сделало его стихи переутонченными до одеревенения, трудно усвояемыми, недоступными для примитивного понимания. Как агитационный материал они не годятся – и потому Брюсов-служака оказался по существу ненужным. Оставался Брюсов-служака, которого и гоняли с „поста“ на „пост“, порой доходя до вольного или невольного издевательства. Так, например, в 1921 году Брюсов совмещал какое-то высокое назначение по Наркомпросу с не менее важной должностью в Гуконе, т. е…в Главном управлении по коннозаводству!»

В декабре 1923 года юбилей поэта был отмечен официально, но без пышности. Хлопоты об ордене Красного Знамени окончились ничем, поэт получил лишь грамоту ВЦИК да Литературному институту присвоили его имя.

Умер 9 октября 1924 года в Москве.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату