суворинском „Новом времени“ монархические стихи, и представил документы, свидетельствовавшие о его неискренности. Вопрос якобы рассматривался на Политбюро. Сталин, кстати весьма неплохо знавший Воронского, выступил в защиту Нарбута. Потом против него появились и другие компрометирующие документы.
Жизнь однако безжалостно обошлась с обоими участниками той далекой от нас полемики. А. К. Воронский был арестован 1 февраля 1937 года. Обвиненный в создании подрывной террористической группы, готовившей покушения на руководителей партии и правительства, он был приговорен Военной коллегией Верховного суда СССР 13 августа 1937 года к высшей мере наказания. В лагерях оказались его жена и дочь. В. И. Нарбут был арестован еще в октябре 1936 года. Он обвинялся в том, что входил в группу «украинских националистов – литературных работников», которая занималась антисоветской агитацией. Руководителем группы следствием был объявлен И. С. Поступальский. Помимо Нарбута в контрреволюционную группу якобы входили переводчики П. С. Шлейман (Карабан) и П. Б. Зенкевич и литературовед Б. А. Навроцкий. Все пятеро были осуждены постановлением Особого совещания НКВД СССР 23 июня 1937 года за КРД на пять лет лишения свободы. Все пятеро осенью того же года оказались на Колыме.
По разному сложились в дальнейшем их судьбы. Счастливее других оказались Поступальский и Шлейман – им удалось дождаться освобождения. Умерли, находясь в колымских лагерях, Зенкевич и Навроцкий. Самая трагическая судьба выпала на долю Нарбута. Растянувшееся более чем на год мучительное следствие, ожидание того, как решится его судьба, а затем и долгий этап еще более усугубили состояние его здоровья. Но и на владивостокской транзитке, где Нарбут оказался 20 сентября 1937 года, и уже в Магадане, куда он попал через месяц, он еще надеется переспорить свою судьбу.
В середине декабря В. И. Нарбут был отправлен из Магадана на «Стан Оротукан» – это около четырехсот километров от побережья. Затем, после недолгого здесь пребывания, – пешком через перевал на «Ключ Пасмурный». – «После перехода пешком через горный перевал (когда я шел из Оротукана на Пасмурный) я получил растяжение жил в левой, больной ноге. Лежал, не мог ходить почти полмесяца. Затем на меня напала цинга. Левая и частично правая нога покрылась гнойными язвами, их было 12. Сейчас дело идет на поправку. Язв осталось уже 4. Я лечился (и лечусь), мамочка, очень усердно, помня данное тебе обещание. Я очень стойко переносил и переношу болезни…» – из последнего письма жене.
На «Пасмурном» Нарбут пробыл около двух с половиной месяцев. Работал счетоводом, ночным сторожем, ассенизатором. В конце февраля – начале марта 1938 года он вместе с такими же, как он, инвалидами был актирован медицинской комиссией и этапирован в Магадан, в тот самый карперпункт № 2. Здесь против него 2 апреля было возбуждено новое уголовное преследование. Ордер (№ 241) на арест и обыск подписал начальник УНКВД Сперанский. Вместе с Нарбутом контрреволюционную группу саботажников, занимавшихся на карперпункте № 2 антисоветской агитацией и разложением лагерной дисциплины, составили еще восемь инвалидов (планировали сначала группу из десяти человек, но один умер, не дождавшись ареста), доставленных в Магадан с разных приисков – едва ли они знали друг друга хотя бы в лицо. Люди, разные по социальному положению (до первого ареста, а здесь, в Магадане, оперуполномоченный Мохов их всех «подравняет» – каждому в графу «социальное положение» впишет «заключенный»): крестьяне, служащий, судебный работник, рабочий, писатель и партийный работник (так в анкете Нарбута), русские, украинец, белорус, молдаванин, еврей, черкес – все они ранее были осуждены по «политической статье» (двое – за пьяный дебош в вагонах поездов в разных концах страны, в каждом случае дебош сопровождался антисоветскими высказываниями). И второй «квалифицирующий» признак: все девять были инвалидами (некоторые, как Нарбут, еще до прибытия на Колыму), то есть все они были продукцией Дальстроя № 2.
Четвертым апреля помечен первый и единственный в этом деле протокол допроса Нарбута. Вот целиком его текст, написанный рукой Мохова: «
И еще деталь: «В 1960 году в подмосковном Шереметьеве горела дача, – писали Н. Бялосинская и Н. Панченко в статье, посвященной Нарбуту. – Хозяева, Шкловские, были в отъезде. Из соседнего дома на помощь пожарным выбежал другой писатель, В. Ф. Огнев. Дача сгорела дотла. Остались три предмета: оплавленная фарфоровая вазочка, металлическая пишущая машинка, тоже оплавленная, и рыжий, старинный, толстой кожи портфель, совершенно целый, только слегка прихваченный огнем по углам. Это имущество полагалось описать и взять на охрану до возвращения хозяев. Милиционер попросил Огнева вскрыть портфель, – в нем находились рукописи Владимира Нарбута».
Вадим Габриэлевич Шершеневич
Родился 25 (6. II) января 1893 года в Казани.
Сын профессора-юриста Казанского, позже Московского университетов, видного члена Кадетской партии и автора ее программы, депутата I Государственной думы; мать – оперная певица. В девять лет, вместо положенных десяти, пошел в гимназию. «Такой ранний прием, – писал позже поэт, – был сопряжен со всякими трудностями, вплоть до прошения на Высочайшее имя, но Николай II вел себя по отношению ко мне милостиво и прилично и препятствий не чинил».
Учился в Мюнхенском, затем в Московском университетах – на факультетах филологическом, затем на юридическом и математическом. В 1911 году вышел первый поэтический сборник Шершеневича – «Весенние проталинки», в 1913 году второй – «Carmina». «В литературу вошел через брюсовский Московский литературно-художественный кружок, – указывал М. Гаспаров. – Брюсов явно рассчитывал на него как на самого способного в своей литературной смене, а он, в свою очередь, старался быть „Брюсовым от футуризма“ – не только практиком, но и мэтром, теоретиком с оглядкой на западный авангард от Лафорга до Маринетти, которых переводил». Однако, ни символизм, ни футуризм Шершеневича по-настоящему не увлекали, в поэзии он искал собственных путей. В предисловии к сборнику стихов «Автомобилья поступь» (1916) он писал, определяя эти свои поиски: «Наша эпоха слишком изменила чувствование человека, чтобы мои стихи были похожи на произведения прошлых лет. В этом я вижу главное достоинство моей лирики: она насквозь современна. Поэзия покинула Парнас; неуклюжий, старомодный, одинокий Парнас „сдается по случаю отъезда в наем“. Поэтическое, то есть лунные безделушки, „вперед-народ“, слоновые башни, рифмованная риторика, стилизация, – распродается по дешевым ценам…»
В годы гражданской войны Шершеневич, как и все, вынужден был перепробовать множество занятий. Он читал лекции по стихосложению в Пролеткульте. Одновременно готовил многотомный словарь художников – для отдела ИЗО Наркомпроса, работал в Литературной секции при агитационном поезде имени Луначарского. Вместе с Маяковским писал и рисовал тексты плакатов для «Окон РОСТа». С Каменским и Ивневым участвовал в организации Всероссийского союза поэтов, с мая 1919 года был его председателем.
В январе 1919 года в воронежском журнале «Сирена» (а несколько позже в газете «Советская страна») появилась декларация представителей нового поэтического направления – имажинизма. Подписали ее Шершеневич и его друзья – С. Есенин, Р. Ивнев и А. Мариенгоф. «Вы – поэты, живописцы, режиссеры, музыканты, прозаики, – говорилось в декларации. – Вы – ювелиры жеста, разносчики краски и линии, гранильщики слова. Вы – наемники красоты, торгаши подлинными строками, актами, картинами. Нам стыдно, стыдно и радостно от сознания, что мы должны сегодня прокричать вам старую истину. Но что делать, если вы сами не закричали ее? Эта истина кратка, как любовь женщины, точна, как аптекарские весы, и ярка, как стосильная электрическая лампочка. Скончался младенец, горластый парень десяти лет от роду (родился 1909 – умер 1919), издох футуризм. Давайте грянем дружнее: футуризму и футурью – смерть! Академизм футуристических догматов, как вата, затыкает уши всему молодому. От футуризма тускнеет жизнь…
О, не радуйтесь, лысые символисты, и вы, трогательно наивные пассеисты. Не назад от футуризма, в через его труп вперед и вперед, левей и левей кличем мы. Нам противно и тошно от того, что вся молодежь, которая должна искать, приткнулась своей юностью к мясистым и увесистым соскам футуризма, этой горожанке, которая, забыв о своих буйных годах, стала «хорошим тоном», привилегией дилетантов. Эй, вы, входящие после нас в не протоптанные пути и перепутья искусства, в асфальтированные проспекты слова, жеста, краски, знаете ли вы, что такое футуризм: это босоножка от искусства, это ницшеанство формы, это замаскированная современностью надсоновщина. Нам смешно, когда говорят о содержании искусства. Надо долго учиться быть безграмотным для того, чтобы требовать: «Пиши о городе». Тема, содержание – это слепая кишка искусства – не должны выпирать, как грыжа, из произведений. А футуризм только и делал, что за всеми своими заботами о форме, не желая отстать от Парнаса и символистов, говорил о форме, а думал только о содержании. Все его внимание было устремлено, чтобы быть «погородскее». И вот настает час расплаты. Искусство, построенное на содержании, искусство, опирающееся на интуицию (аннулировать бы эту ренту глупцов), искусство, обрамленное привычкой, должно погибнуть от истерики. Образ, и только образ. Образ – ступнями от аналогий, параллелизмов – сравнения, противоположения, эпитеты сжатые и раскрытые, приложения политематического, многоэтажного построения – вот оружие производства мастера искусства. Всякое иное искусство – приложение к «Ниве». Только образ, как нафталин пересыпающий произведение, спасает это последнее от моли времени. Образ – это броня строки. Это панцирь картины. Это крепостная артиллерия театрального действия. Всякое содержание в художественном произведении так же глупо и бессмысленно, как наклейки из газет на картине. Мы проповедуем самое точное и ясное отделение одного искусства от другого, мы защищаем дифференциацию искусств…»
Для холодных и голодных лет гражданской войны имажинисты действительно выглядели вызывающе: на головах черные цилиндры, раскованность в поведении, дерзость во взглядах. Правда, в известном «Романе без вранья» Анатолий Мариенгоф появление черных цилиндров объяснил просто: «В Петербурге пошел дождь. Мой пробор блестел, как крышка рояля. Есенинская золотая голова побурела, а кудри свисали жалкими аптекарскими запятыми. Он был огорчен до последней степени. Бегали из магазина в магазин, умоляя продать без ордера шляпу. В магазине, по счету десятом, краснощекий немец за кассой сказал: „Без ордера могу отпустить вам только цилиндры“. Мы, невероятно обрадованные, благодарно жали немцу пухлую руку. А через пять минут на Невском призрачные петербуржане вылупляли на нас глаза, ирисники гоготали вслед, а пораженный милиционер потребовал документы…»
«Имажинисты находились в непрерывной полемике с Маяковским, – писал позже Мариенгоф. – Острие словесной рапиры тогда не было притуплено гуманным деревянным шариком, как это принято у спортсменов сегодняшних дискуссий, поэтому чуть ли не ежевечерне горячая, но невидимая кровь лилась ручьями. Вадим Шершеневич владел словесной рапирой, как никто в Москве. Он запросто – сегодня в Колонном зале, завтра в Политехническом, послезавтра в „Стойле Пегаса“, – нагромождал вокруг себя полутрупы врагов нашей святой и неистовой веры в божественную метафору, которую мы называли