будешь жить. Правда, молчалив господин Чепесюк, но вы не болтать едете.
И добавил значительно:
– И строг.
2
В том, что господин Чепесюк строг, Иван убедился еще в России.
Всегда в широкой накидке, под накидкой немецкий кафтан, пояс с ножом и пистолетами, с лицом ужасным, сильно попорченным ударами сабельки, господин Чепесюк ни на что слов не тратил. Если надо, манил пальцем или молчаливо с вопросом взглядывал сразу обоими оловянными глазами – и тот, кого он пальцем манил, и тот, на кого он взглядывал сразу обоими оловянными глазами, старались все сделать хорошо.
Умел все.
А как иначе?
Известно, сам государь не брезгует никаким занятием, работает топором, вертит токарный станок, паникадило выточил из кости, чертит маппы, почему же господин Чепесюк должен чем-то брезговать?
Год идти до Якуцка? Бесконечен путь? Это тоже ничего. Видно, что ко всему такому господин Чепесюк относился ровно. Это Иван все мучился. Вот, дескать, идешь, идешь, а ничто не кончается. То лесок какой, то елань, то болотистая согра – вся кустиками поросла. То снова лесок на ржавцах, на рыжих лужах, много, видно, железа в местной земле. А в тихих лесах медвежьи тропы протоптаны к воде, справа и слева деревья, березы спутались ветвями, в чащах схоронились неизвестные деревни. В некоторых деревнях прикупали свежие припасы, спали не в избах, где клопы да тараканы на человека ходят стеной, а на лугу под телегами, под открытым небом. Аж сердце начинало щемить – куда ж это зашли?…
Уставая от тряски, Иван сходил с возка, шел рядом.
Дивился: это как так? Который месяц идем, а к цели еще и не приблизились!
От таких мыслей, от долгих пространств, от необъятности небес и земли нападала на Ивана бессонница. Да такая, что ночью, мучаясь, выпивал крепкого винца по два-три шкалика. А облегчения никакого. Только глаза сильно выпучивались и начинали как бы в темноте видеть. Всякое начинали видеть. И прожитую жизнь, и нынешнюю скорбную, и еще что-то такое, от чего еще ясней, еще непреклонней, еще страшнее, чем прошлое или настоящее, открывалось Ивану будущее.
Прошлое, ладно. Ведь в Сибирь ходил не по своей воле. Он просто был ребенком, а с отцом случилась беда. От той Сибири, думный дьяк прав, действительно отделался дешево – всего одним пальцем. Но ведь намек, намек! Сидеть бы Ивану тихо. В доме доброй соломенной вдовы Саплиной всегда тепло, изразцовые плитки сверкают, как леденцы. Возьми в руки книгу немецкую тяжелую и дремли. И хорошо, и покойно, и уважение от доброй вдовы – пригрела ученого близкого человека. И у сенной девки Нюшки зад крепкий, округлый, приятно ущипнуть сенную девку Нюшку за высокий бок. Нюшка мимо проходит, дыхание затая, старается не мешать, старается помнить строгий наказ барыни – к Ивану близко не приближаться, но всегда почему-то проходит близко, будто затем, чтобы мог дотянуться до высокого бока…
Вдруг удручался: где сейчас тот парнишка, который когда-то отнял у него палец на левой руке? Где сейчас сын убивцы, пойманный в сендухе под Якуцком? Что сделалось с тем парнишкой? Нащупывал на груди крест из темного серебра. Ведь как бы в уплату за собственный палец сорвал сей крест с дикого парнишки. Он, наверное, вырос, если его не убили… Поверстался, наверное, в казаки, ходит по студеным краям, усмиряет немирных дикующих…
Вспоминал Иван и старика-шептуна.
Много чего наговорил тот старик, уши б ему отрезать. И внимание царствующей особы… И поход до края земли… И любовь к дикующей… Не верил Иван гаданиям, смеялся над клюшницами да юродивыми, усмехался, когда предупреждала добрая соломенная вдова с нескрываемой боязнью – ты, дескать, Ванюша, не спеши, пророчества, они не сразу сбываются… Не верил, не верил… Все одно вранье… Только ворочаясь в бессонной ночи, вдруг спохватывался: а может, все-таки не вранье? Вот ведь отмечен вниманием царствующей особы, отмечен вниманием Усатого… Вот скрипят подводы, катятся на восток… И не куда-нибудь в деревню, даже не в Москву, даже не к плоскому солдатскому городу Санкт-Питербурху, а к настоящему краю земли!… Не дай Бог, думал, глотнув из дорожной верной баклажки, если я когда-нибудь, как тот ученый богослов Козьма Индикоплов, достигну истинного края земли…
Но если достигну, так себе поклялся, то на этом не остановлюсь. Я дерзко, как тот богослов, загляну за хрустальный свод, – туда, где соприкасаются небо с землей. Если не окажется там никакой дырки, сам проверчу. Можно ведь в хрустальном своде провертеть дырку?… Там, за хрустальным сводом, подумал, дремлют, наверное, большие киты, на которых стоит мир…
Корил себя – грех так думать. Если учился наукам, зачем вспоминать каких-то китов? Но если был пьян (а пьян в дороге был постоянно), в голову непременно приходили древние киты, на которых стоит мир. Иногда думал совсем грешно: вот проверчу дырку в хрустальном своде и жахну по тем китам из пищали!…
Все надоело.
Подводы скрипели, ржали лошади, кричали птицы. Волк робкой рысцой пробегал вблизи. Деревеньки все реже, леса все глуше. Правильно раздражается Усатый – велика Россия. Все уходит, уходит в туман, в синеву, в марево, никто не может точно сказать, где лежит самая крайняя окраина России? Может, там, где с примкнутым к ружью багинетом охраняет гору серебра неукротимый маиор Саплин? Или там, где кончаются российские острова, еще неведомые России?
Заметки, найденные в казачьем мешке, который вслед за ним выкинули из санкт-петербурхского кабака, помнил наизусть.
Хоть не божье имя – Телка, да еще Кобосома, а насчет выездов правильно, пьяно одобрял Иван. Раз назначено падать наземь при появлении царя, пусть падают, смотреть нечего! Мало ли как выглядит тот Кобосома Телка… Вспоминал:
Странный народец.
Значит, и китайское государство… Значит, и Индия… Гордо думал: ведь вот как широко распространилась Россия, упирается локтями во все страны… Значит, все в Россию должно входить – и Китай, и Индия… Я, секретный дьяк, этому помогу…
Перекрестился.
Грех, грех.
Но сам со значением ухмыльнулся – вот, дескать, даст Бог, может, и правда дойду до края земли… Может, какую дикующую встречу, которая не самая страшная…
А чужая жизнь?
Вот этого не понимал.
Отказывался понимать.
Если жизнь проживет чужую, то как быть с собственной?
От непонимания приходил в себя, большим глотком из баклаги утушал душевный пожар. Опомнись, Иван! Какой край земли? Какая дикующая? Какая такая чужая жизнь? Твердо и окончательно решал – сбегу. Пойду по миру каликою перехожим. Милостынею продлю неудавшуюся жизнь… Глядя в темное небо, иногда покрытое сырыми быстро бегущими облаками, печально вспоминал санкт-петербурхскую пытошную и казачьего десятника, распятого на дыбе. Вот, дескать, сбегу, а меня поймают. А когда поймают, повлекут в пытошную. Так обещал думный дьяк дядя родной Кузьма Петрович. А ему зачем врать? Я не хочу в пытошную, лучше в омут… Может в омуте рай?… Для меня, так много страдавшего, теперь в любом омуте рай…
В Сибирь окончательно расхотелось
Сибирь велика, неподвластна взгляду, а все равно тесна. В одном месте сказали, в другом сразу услышали. Птица ли передаст, баба ли, или охотник на лыжах перебежит снежную пустыню, неважно. Где что случись, везде о том все знают. Обоз выйдет из Москвы, будет идти год, а новости во все стороны сразу распространятся, еще за год до прихода обоза все будут знать, кто идет с тем обозом, и что лежит в санях. Давно уже, наверное, знают и про наш обоз. Давно, наверное, знают, что идет с обозом странный человек – секретный дьяк Иван Крестинин.
Обрывал себя. Велика птица!
Если о ком-то знают, то, скорее, о строгом господине Чепесюке.
Обреченность осознав, по-русски остро жалел якуцкого дьяка-фантаста. Сидит статистик под Якуцком, сочиняет лета деревне, тихий, ни о чем не догадывается, может, выпивает, как полагается хорошему статистику, и не знает, конечно, что и он теперь отмечен вниманием царствующей особы – ведь государь лично приказал за многие труды повесить того фантаста.
И кому приказал? Ивану! Странен мир.
Думал, совсем пьянея: а вдруг не буду сражен в походе стрелой дикующего, не буду убит холодом да голодом, миную горы и моря, действительно дойду до островов, на которые никто до меня не ходил? У государя память отменная. Вернусь, скажу скромно: вот я, секретный дьяк Иван Крестинин вернулся. Нашел многия горы из серебра, у России теперь отпала нужда в серебре. Усатый сильно обрадуется, он простой, он к собственному столу допускает офицеров, выслужившихся из низов, широко распахнет руки – на, возьми, ученый секретный дьяк, любые крепкие деревеньки! Хоть тыщу крепостных душ возьми! А то так и две! Заслужил.
И обнимет.
Иван поежился.
Обнимет, а потом как-нибудь на ассамблее, почетно посадив рядом Ивана, вспомнит: «А как там поживает якуцкий статистик некий дьяк-фантаст, многие лета приписавший деревне?» – «Да никак, – ответит Иван Усатому. – Повесил я дерзкого фантаста». – «Как повесил?» – «А за шею, как ты, государь, приказал». А Усатый обидится, изобразит багровость на круглом кошачьем лице – я, дескать, как приказал, глупый дьяк? Я тебе так приказа, статистика, чтобы статистик впредь знал дело!