С испугом спросил:
– Как откопался?
Кафтанов заржал:
– Гришка, не соглашайся с гологоловым!
– Молчи!
Лоскут шагнул к крылечку и поймал помяса за богатую грудь. Вывернутые ноздри раздуло гневом.
– Ты, наверно, принял меня за брата? За Пашку? Так его звали? Был брат у меня, ноздри наружу вывернуты. У всех в нашем роду так. Почему похоронил?
– Дикующие зарезали.
Гришка сильно тряхнул помяса.
– Зарезали! – отчаянно прохрипел помяс. – Той всем нам надежа и упование, и промысленник и кормитель… И на все видимыя враги наша непобедимый прогонитель…
Отряхиваясь, брошенный Лоскутом, забегал глазами:
– Фимка где?
– Какой Фимка?
– Ну, как? Фимка! Вож!
– А! Такой? – догадался Кафтанов и рукой сдвинул кожу на лбу, страшно и похоже, совсем как у зарезанного Шохина.
– Он! – обрадовался помяс.
– Ну, и его зарезали.
Кафтанов оттолкнул в сторону помяса:
– Один живешь?
Шагнул в избу.
Внутри темно.
У входа грубый деревянный стол. В бесформенной каменной печи, обмазанной глиной, теплился огонь. Сквозь щели сочился дым. На огне – закопченный медный горшок, от него несло тухлятиной. Вдоль стен – грязные лавки, под матицей – пучки сухих трав.
И везде грязь. Везде сажа, жирная, будто бархат.
Свешников потянул с головы шапку. Понял с истинным облегчением: пришли! Можно обогреться, прежде чем начинать поиск зверя. Даже если поставили избу воры Сеньки Песка, это неважно. Служила изба ворам, теперь послужит государевым людям.
Сильно дивясь, разглядывал помяса. Вон какие богатые меха. И говорит, что ждал какого-то Фимку. Выходит, вожа Христофора Шохина. Выходит, правда, с тайной был человек. Зачем ждал? Подумал без ревности: вот вел людей по снежной пустыне, считал, что придет самым первым в это неизвестное место, а оказывается, и здесь воры побывали.
Кивнул Кафтанову:
– Зови людей.
А Лоскуту приказал:
– Помяса не трожь. Даже близко не подходи к нему. Видишь, боится.
Лоскут угрюмо промолчал. Прошелся по грязной, но теплой избе, толкнул тяжелую дверь, ведущую в казенку, в комнату, в которой обычно держат пойманных аманатов-заложников.
– Милуючи Господь бог посылает на нас таковыя скорби и напасти… Чтобы нам всем злых ради своих дел вконец от него не отпасти… – смятенно бормотал помяс, с испугом косясь на Гришку.
Потом как очнулся:
– Один в сендухе. Совсем один. Нюмума. Думал – отпоют ветры.
Постучал ссохшимся кулаком в грудь:
– Русского лица год не видел. Душой ослаб.
– Нюмума? Это чего? – озлился Лоскут. – Говори по-человечески.
– Вот слаб. Вот убог.
– Гришка, оставь помяса!
Даже оттолкнул Лоскута, упрекнул негромко:
– Я тебе, Гришка, верю, а ты, оказывается, догадывался, куда идем?
– Ну… Догадывался…
– А я к тебе с верой.
Гришка глянул исподлобья:
– Меня не вини. Я сам по себе шел. К сыну боярскому пристал случайно, сам знаешь. А о том, что брат на Большой собачьей реке, тоже узнал случайно – от одного торгового человека. Лежат у него в Якуцке кабалы на моего брата. Иногда мне кажется, что тот торговый человек сам по желанию тайно снарядил воров. А брат увязался с Сенькой Песком по дури. Тот торговый человек ждал, наверное, беззаконной прибыли.
– Почему не сказал?
– Я ж только догадывался.
– Ну, ладно, оставим, – Свешников устало присел на лавку. – Правда поздней не бывает.
Попросил:
– Глянь, что кипит в горшке?
Гришка громыхнул крышкой и ошеломленно отшатнулся от ударившего в нос скверного духа.
– Зелье колдовское? Аптах ты?
– Да нет! Холгут это! – помяс в отчаянии вскочил, сунул в темное кипящее варево длинную деревянную ложку. Попробовал, выпучивая глаза: – По бедности своей ничего не имею, питаюсь скаредной пищей.
Теперь опешил Свешников:
– Как холгут?
– Зверь, зверь такой, – затрясся помяс. – Турхукэнни, корова подземная!
– Нет, ты слышь, Степан? – оскалился Лоскут. – Вот ты вел нас, мы шли, не веря, а холгут был, только его помяс съел.
– Как посмел?
Свешников вскочил.
Будто не было долгих дней лыжного перехода, вскочил, вырвал длинную ложку у вконец растерявшегося помяса. Горшок курился на печи, дрожал в нетерпении, крутились в кипятке бурые куски.
– Где добыл?
– Да рядом. На берегу, – не понимая вспыхнувшего переполоха, суетился помяс. – Большой зверь.
Свешников не верил:
– Правда, холгут? Не ври! Корова подземная?
– Он, он! Холгут! С рукой на носу! – трясся, дергался помяс, языком подпирал небритую щеку от большого усердия угодить.
– Как добыл такого большого? Он идет, земля вздрагивает.
– Да сам разбился. Там на берегу полоска ледяная, песчаная, называется чохочал. Ну, шел зверь, грянулся с обрыва. А высоко, а лед твердый, а зверь тяжелый. Сразу насмерть, весь поломался, застыл на морозе. Теперь питаюсь.
– Небось, и человечину жрал? – остервенился Лоскут.
– Что ты! Что ты!
Глухо.
Вваливаясь в избу, казаки напустили холоду.
Смеясь переругивались, шумно окружили горшок.
С отвращением принюхивались, оторопело качали головами – ну, дивен мир! Только вчера – совсем без края снеговая равнина, в небе отсвет далеких юкагирских костров, а сегодня – русская изба. Только вчера – загадочно и жестоко зарезанный в урасе вож, а сегодня – счастливо обретенный помяс. Только вчера – всеобщая неясность, томление, мгла, а сегодня – мясо старинного зверя.
Дивен мир.
Дивны дела твои, Господи.
По-другому поглядывали на Свешникова. Выходит, вел не зря. Вдруг почувствовали: запахло большой удачей. Даже Микуня расхрабрился, прикрикнул на трясущегося помяса:
– Часто приходят писаные?
Помяс еще сильнее затрясся, будто чужой голос включал в нем внутреннюю разрушительную силу:
– Присовокупи еси велие милосердие во всем… Всякого приходящего к тебе не оскорбляющи ни в чем… Один сижу, – зашептал, бегая глазами. – Писаные, какие были, все откочевали. В сторону дальних уединенных речек откочевали. Если вернутся, то к лету.
Выпучив выпуклые глаза, уставился на Свешникова:
– Положим же паки надежду на всемиластиваго в щедротах… Он же избавил своего Израиля, бывшаго во многих работах… В сендухе много озер, – шептал, вздрагивая. – На веретьях сухих пески хрущеватые. А по пескам пасутся подземные коровы. Выходят вдали от человеческого глаза прямо из-под земли. Выходят наружу шумно, с громом и с трясением земли, но сами по себе тварь безвредная.