– Носоручина. Для собачек.
– Зачем один ходил? – сердито спросил Свешников.
– А пожалел тебя. Ты хорошо спал. Ну, ровно робенок.
– «Робенок»! – рассердился Свешников. – Ты за такое снова пойдешь. Прямо сейчас.
Не слушая причитаний помяса, крикнул Гришке готовить собак. Заодно обругал Кафтанова: ты убогих, дескать, обираешь, Федька! Кафтанов ухмыльнулся:
– А мы с помясом по доброму. Сам спроси.
Свешников отвернулся.
Его нетерпение жгло. Увидеть старинного зверя! Наяву убедиться, что не придуман, что действительно существует, что не зря привел людей в сендуху. И собаки будто чувствовали нетерпение передовщика – с маху взяли в разгон.
Помяс, вцепившись в дугу барана, пугливо оглядывался, шалел от скорости, тряс неряшливой бородой, все порывался что-то крикнуть Свешникову, а мимо – то курульчик на высоком пне, то крест в наклон. И одна за другой – ондуши.
Гнали упряжку к реке по следу учуга.
Река ледяная, страшная, вся в разводах, распухла, посинела, как утопленник, за последние дни. Темно лежала под обрывом. Виднелась широкая полоса черной воды, выкатывающейся на лед.
А на сухой ондуше – орел.
Поворачивает голову в профиль. Смотрит, не моргая, круглым, как бы бельмастым глазом. Потом быстро поворачивает голову, смотрит другим.
Ну, прямо двуглавый, опешил Свешников.
Утверждается государство.
– Река тут как ворочается? – крикнул помясу.
– А на полночь, – затрепетал помяс.
– Коч может подойти снизу?
– С моря? Дойдет.
– Писаных много в сендухе? Сердиты или мяхки нравом? Как скоро увидим писаных?
Помяс замешкался. Свешников тут же ткнул его кулаком в бок:
– Мне, Лисай, отвечай сразу. Я теперь главный человек на всю сендуху. Как бы государев прикащик. Понял? Зимовье, срубленное, ворами, тоже теперь – государево. Понял? Служило ворам, пусть служит государевым людям.
Помяс недоверчиво тряс головой.
– Вот говорил, сошли писаные в сендуху, будто только летом вернутся.
– Ну, говорил, – трясся помяс.
– А почему сошли?
– Не знаю.
– Все сошли?
– Все.
– В кто ж тогда Христофора зарезал?
– Как, как мне знать такое? – помяс задергался, захрипел, вот-вот свалится с нарт. Пришлось обхватить сзади, прижать к барану:
– Не пугай собачек, Лисай. Не хрипи, седой бородой не дергай. Если спросил, отвечай правду. Как истинному прикащику. А то ты все твердишь: пусто, пусто в сендухе. Но Христофора-то зарезали! Сунули палемку в сердце. Ночью. Прямо в урасе темной.
Крикнул в ухо помясу:
– Кто?
– Да как мне знать?
– А почему вожа называешь Фимкой? От кого таишься в зимовье? Что стережешь, как ворон, в сендухе? Ты мне сейчас отвечай. А то потом придется отвечать перед всеми казаками.
По словам Лисая -
было так.
Воровская ватага Сеньки Песка вышла из Якуцка самовольно. Кто-то сильно помог ворам всяким припасом (торговый человек, отметил про себя Свешников). Вот и вышли с желанием взять богатый ясак с дикующих. На себя взять, без ведома властей, не отдавать государю.
Сам Песок из бывших дьяков, отчаянный. Когда-то служил в Казанском приказе. Известно, единого свода законов на Руси нет, дьякам жилось привольно. Судебник для вершения дел составлен еще при царе Иване Васильевиче: невежа дьяк даже и не захочет, да запутает любое дело. А умный всегда повернет, как надо.
Песок из умных.
На том и попался.
Били ослопьем, выслали в Сибирь. Там ходил в гулящих. Ухо оттопырено, за голенищем нож. Года два назад подбил человек десять. Ну, увязался с ними еще Пашка Лоскут. Этот, похоже, больше по дурости. Решили сойти с Якуцка в сендуху и дерзко взять ясак на себя. Особенно осторожно воры обходили острожек Пустой, знали, что сидит в нем вредный десятничишко Амос Павлов. А вел ватажку Фимка Шохин, зачем-то потом назвавшийся Христофором. Если по- настоящему, пояснил помяс, то все же Фимка, а не Христофор. В любом случае, воры его так звали. Фимка и наткнулся в сендухе на помяса Лисая. Уже за острожком Пустым – на вольном берегу реки Большой собачьей. Сам Лисай никогда не примкнул бы к ворам, его силой заставили.
В сендухе поставили зимовье.
Моросил дождь. Приходили красные лисы, без испуга смотрели на людей.
Воры Песок да Шохин грозно нагрянули на разбитое поблизости стойбище писаных, напугали сендушный народец, взяли хорошего аманата по имени Тэгыр. Это Лисай хорошо запомнил. Фимка Шохин, ужасно помаргивая красным веком, прямо сказал писаным: вот принесете богатый ясак, вернем аманата живым. А не принесете ясак – зарежем.
И нож показал.
Пока писаные собирали по стойбищам мяхкую рухлядь, аманат Тэгыр сидел в казенке, пел дикие песни и резал из дерева разнообразных болванчиков. Потом родимцы принесли ворам богатый ясак – настоящие соболи-одинцы, коим пары нигде не сыщешь, и соболи в козках, и пластины дымчатые. Над глупым Лисаем смеялись: ты, дескать, не в доле, ты сам по себе. Всяко смеялись: ты, дескать, пришел в сендуху бедным, и вернешься бедным. Требовали целебных трав, куражились.
– Отраднее будет Содому и Гоморре, нежели тому роду… Приличны же и мы к сему речению, поне забываем прежнюю свою невзгоду…
Я один, горько жаловался помяс, отворачиваясь от ветра. Я один, а воров много, и все в одиначестве. Делали, что хотели. Ужасный вож Фимка взял, например, за долги красивую дикующую бабу-ясырку, держал при себе. Сам страшен, как дед сендушный босоногий, весь лоб сдвинут на бок, так и прирос, как медведь хотел, а красное веко выворочено, голос хриплый, лающий, – а красивую взял дикующую. А она и рада была. Тонбэя шоромох. Нравился ей Фимка.
– Сего ради не на тщету, не на ползу дает нам такие казни… Чтоб нам жити пред ним, своим творцом, не без боязни…
Горько жаловался Лисай. Вор Фимка драл писаных даже пуще, чем Сенька Песок. Тот только чесал за оттопыренным ухом: уж больно ты жесток, Фимка, я тебя боюся, уймись. Распугаешь писаных, уйдут в сендуху.
Фимка не верил. У него де аманат Тэгыр. Соберутся уходить, мы Тэгыра на нож посадим. И Пашка Лоскут, глупый, тоже скалил зубы: посадим.
Так и шло. Писаные несли ясак, аманат пел в казенке и резал ножом деревянных болванчиков. Лисая воры нисколько не таились, при нем гадали, каким путем надежнее будет выходить с Большой собачьей к человеческому жилью? По разговорам так выходило, что есть вроде бы у воров в Якуцке важный пособник, некий крупный шиш, может, торговый человек (Лучко Подзоров, качал головой Свешников). Похоже, ставил ворам припасы. И мяхкую рухлядь собирался у них выкупить.
Лисай терялся:
– Груз большой, как обойдете заставы?
Над Лисаем смеялись. А заставщики, что? Не люди? Им рубль не нужен? Грозили: бросим тебя в сендухе, гологолового. Так запугали, что однажды Лисай не выдержал и бежал из зимовья. Путая следы, как заяц-ушкан, укрылся на уединенной речке. Решил: там пережду лихолетье. Уйдут воры, вернусь в зимовье.
Сбивался, бормотал торопливо:
– Той бо воздаст ти во оном твоем веце стократное воздаяние… Зрит бо в сердце твоем неоскудное, ни тщеславное ко всем покаяние… Яко же и сам глаголет: блаженни милостивии, яко тии помиловани будут… А немилостивии и жестоосердии вечных мук не избудут…
Объяснял: это он не с ума сходит. Это он читает вирши одного очень умного человека: царского воеводы енисейского князя Шаховского-Хари.
Получалось так.
Помяс на уединенной речке стал всего бояться: примет, воров, непогоды, зверья, пищи скаредной, писаных. Дождь забусит – дождя стал бояться. Застрекочет птица короконодо, тоже страшно.
– И всякому человеку начало животу хлеб и вода, риза и покров… Ей, ей, не мы глаголем, но сама наша великая нужда и кровь…
Боялся, что однажды воры наткнутся на его след.
Но никто не пришел на уединенную речку. Сендуха как вымерла.
В самом конце лета, когда появились первые волки, сразу зарезавшие у Лисая двух олешков, решился: на оставшемся верховом быке с осторожностью отправился к зимовью. Пробирался совсем пустыми местами, но увидел: лежит на мхах неизвестный человек. Белей белого, гнусом высосан, пулей пищальной сорвано полчерепа. И одет как русский. Кто – этого не узнал. Звери надругались над человеком.
Потом наткнулся на брошенное стойбище дикующих. Огонь не горит, ровдужные шкуры заплесневели, на голых нартах без движения помирает старуха.
«У тебя что?» – спросил.
«У меня смерть».