на крик: «Что ты говоришь, мужик, бляжий сын? Тут сам патриарх в храме! Ты не отче говори, а говори: благослови, владыко!» И бегает, расталкивает священнослужителей, за всем старается уследить.

Вдруг вспоминал другое, рассказанное когда-то добрым барином Григорием Тимофеевичем. Приехал в Москву грузинский князец Уру-Самбек, привез государю кусок старой льняной ткани. Торжественно поклялся, что это подлинная сорочка Иисуса Христа, Сына Божия. В ней Сын Божий был распят на кресте. Вот, дескать, смотри, государь, вот явственно видны дырки от гвоздей, и старая кровь на сорочке.

Царь Тишайший выслушал внимательно. Потом разумно на всю неделю наложил пост от моря до моря, и настрого повелел выносить ту сорочку к болящим, следить внимательно: будут ли какие исцеления, явится ли болящим хоть одно чудо? И от души обнял грузинского князца когда вылечились некоторые.

Видел: выезжает царь Тишайший парадно к обедне – в санях, как зимой.

И то! Негоже царю, как всякому, трястись на колесах, он и летом ездит в санях. А за ним – главное духовенство. Все озабочены, все пытаются угадать: а что сегодня на душе и на сердце Алексея Михайловича?

А что у него на душе и на сердце? Наверное, одна мысль: носорукий. Какие-то изменения могут произойти в Москве. Думает: зверь где? Зверь старинный, величественный, с рукой на носу, как колечко, где?

Боль отступала.

Сразу как бы всплывал из тьмы, начинал видеть.

Опять слышал серебряную, текущую, как ручей, речь бабы Чудэ.

– Тонбэя шоромох, тонбэя шоромох. С вершины реки к устью реки спускаясь. Тонбэя шоромох, тонбэя шоромох. Как птица, черным платком взмахнув, зачем скрылся?

Приходил в себя.

Видел: не монастырь. Не сани, скребущие полозьями по мостовой. Ни государя нет, ни священнослужителей, ни толпы перед храмом. Есть ураса летняя. И страшная баба.

– Тонбэя шоромох, тонбэя шоромох. Подошву горы огибая, какие мысли несешь? До собрания многих людей, до больших травяных полей добравшись, будешь ли вспоминать?

Окликал слабо:

– Эмэй!

Голос бабы звучал серебристо, с затаенной тоской. Как чистый ручей, текущий через пустынный лес. Но не откликалась.

– Тонбэя шоромох, тонбэя шоромох. До тонкой пленки первого льда, до ондуш желтых осенних – с каким доживу чувством?

Не все понимал.

– Эмэй!

Опять не слышала.

Повторял, звал негромко.

Громче боялся звать: вздрогнет.

Ведь, вздрогнув, баба сильно впадала в болезнь, сильно корчило, сильно ломало бабу. Поэтому звал негромко:

– Эмэй!

Приходила в себя, будто тоже всплывала из какого-то невидимого мрака.

– Эмэй! Почему так грустно поешь?

Не дождавшись ответа, спрашивал:

– Тонбэя шоромох? Фимка?

Пряча страшное порубленное лицо в узких ладонях, баба Чудэ исподлобья взглядывала на Свешникова. Как бы в пол-Луны взглядывала.

– Вот шел вож Фимка, наверное… К тебе шел… – пытался напомнить бабе. – Был недалеко от Большой собачьей. Может, в двух мидолях, да? Может, всего в двух переходах, да? Ты вспомни!.. Ты Фимку называла тонбэя шоромохом… Он такой, – пытался показать. – У него весь лоб сдвинут на сторону. Поссорился однажды с дедом сендушным… И веко вывернуто… Шел, может, к тебе. А ты ткнула его железной палемкой…

– Холод был, снег… – пытался напомнить. – Тонбэя шоромох в урасе спал… Ничего не слышал, так крепко спал… Ты вползла, ткнула железной палемкой… Так было?… – Лэмэнгол?… – спрашивал. – Зачем?…

Прыгали тени.

Баба Чудэ медленно оживала, приходила в себя. Не поднимая головы, пряча в руках страшное лицо, сама спрашивала:

– Больно? Стоит в груди?

– Больно, – жаловался Свешников, отталкивал от губ слабую руку бабы с деревянной чашкой. – Глотать не могу. До полгруди идет, дальше не идет.

– Андыль… Молодой… – шептала. – Тело сильное. Встанешь.

Соглашался легко:

– Яхтык.

Просил:

– Еще пой.

– Тонбэя шоромох, тонбэя шоромох. К собранию людей у рта мохнатых вернувшись. Тонбэя шоромох, тонбэя шоромох. В деревянной урасе, как обещал, как жить будем?

Крошила сало в огонь, шептала странные слова, раскачивалась из стороны в сторону. Причудливо путала сон и явь.

И Свешников причудливо путал сны и явь.

Одновременно видел и Саввы Сторожевского монастырь, и страшную бабу. Вот как бы и гонялся в сендухе за носоруким, даже петлю накинул на длинную руку, вскинутую над носом, и в то же время беспомощно в урасе лежал.

Глухо.

Когда возвращалось сознание, начинал понимать: это страшная баба Чудэ выловила его из ледяной воды, выволокла на берег Большой собачьей. Это она нашла его на ледяном галечнике, на мерзлом чохочале, вывезла на быке в сендуху. Но пути не помнил. И где лежит – тоже не знал. Вновь и вновь проваливался в темное беспамятство, как на качелях, вновь и вновь открывал глаза.

Видел смутные тени.

Чувствовал: колеблется в очаге огонь.

Видел: сидит перед огнем страшная баба, в руках железный нож-палемка. Думал: вот вздрогнет, на час забудется, пырнет палемкой, как пырнула Фимку. В горячке отталкивал от губ чашку с водой, приподнимался на локте. Из серебряного плача, из дикой песни медленно доходили слова:

– Тонбэя шоромох, тонбэя шоромох. К собранию людей у рта мохнатых уйдя. Тонбэя шоромох, тонбэя шоромох. Как меня ожидаешь?

Различал слова постепенно.

Англу. Русские. Вот много вещей несли в сендуху, различал явственные одульские слова. Вот красивый одекуй несли, котлы красной меди, топоры железные. Тэгыр, брат родной, сидел в казенке у русских. А у выхода особенный англу – высокий, ноздри наружу.

Родимцы шли к англу.

Поперек тропы увидели дерево.

На дереве черный платок – страшный знак.

Остановились: дальше идти? Русский высокий, ноздри наружу, из-за дерева осторожно помахал рукой: не надо здесь стоять, нехорошо здесь стоять, нельзя сюда идти, уходите! Домой уходите, ничего вам не дадим. Ни табака не дадим, ни одекуя не дадим. Болезнь у нас.

Другой англу подошел – тонбэя шоромох, Фимка. Сказал вслух:

«Дай им».

«Болезнь у нас», – возразил высокий, ноздри наружу.

И снова помахал писаным:

«Уходите!»

Спросили:

«Почему уходить?»

«А вот болезнь у нас».

Мучительно приподнявшись на локте, Свешников вслушивался в слова страшной бабы. Медленно, как во сне, прозревал от слова к слову. Знал теперь, что случилось тут год назад, почему остался Лисай в одиночестве. Писаные от того дерева не ушли, сказали:

«Очень страдаем от бестабачицы!»

Красивые собольи меха на траву бросили.

Сверкающая, как черный огонь, мяхкая рухлядь зажгла жадный огонь в глазах англу. Только особенный, у которого ноздри наружу, немного пожалел писаных, пытался уговорить:

«Вы уйдите, вам нельзя брать. Что возьмете у нас, от того умрете. Если табак возьмете, от табака умрете».

Только тонбэя шоромох засмеялся и острием копья бросил писаным мешок:

«Вот не будет бестабачицы больше».

Вслушивался.

Дикующие домой пришли, мешок на пол урасы положили.

«Вот табак принесли, курить будем. Зачем англу, ноздри наружу, пугал? Зачем говорил: курить будете, все умрете».

А как умрем? Почему умрем? Раньше курили, никогда не умирали. Наверное, от веселья смеялся англу. Раньше курили, всегда хорошо было. Дали первый самый вкусный табак шаману.

Шаман сказал:

«Вот давайте все курить, кончилась бестабачица. Ничего не бойтесь. Нам наши духи помогут. Наши духи сильные. Они сильней русских духов. Они нам сильно

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату