– «Аз же грешный за премногия грехи своя всего того пуст… Но токмо мало нечто имею изо многогрешных своих уст…»
Наверное, разрывалось сердце помяса: ведь не раз бывал в этих местах еще до прихода казаков, не раз приглядывался, принюхивался, прислушивался: вот всяко искал, но так и не нашел тайный курул. Оказалось, не судьба. Теперь осталось: давясь от беспомощности и жадности, делиться великим богатством с каждым, даже с подслеповатым Микуней. Бормотал, трясясь:
– «Тем укупаю себе живота от того тления смертного… Не хитро и не славно осудити и погубити мужа безответнаго… А не имею милующего ни ущедряющего отнюдь никого… Мне же, яко всякому, злато и сребро милее бывает всего…»
Увидев долгожданный курул, бросил верхового быка.
Стонал от нетерпения. Прихрамывая, что-то бормоча, бежал прямо к курулу.
– Елфимка, – приказал Свешников. – Внимательно запиши на бумагу каждый сорок соболей, каждую отдельную пластину. Хорошенько проверь, не задохлась ли в сумах мяхкая рухлядь.
Покосился на Лоскута:
– А ты, Гришка, пожалей помяса.
Лоскут ощерился:
– Я и не бью!
– И не бей, – строго подтвердил Свешников. И понимающе кивнул: – Ножом тоже нельзя.
А Елфимка печально пробормотал, оглядывая курул, аккуратно собранный из ровных лиственничных бревнышек:
– Яко при той при халдейской пещи.
– Это ты о чем? – заинтересовался Лоскут.
– А трех отроков бросил злой царь Навуходоносор в пещь огненную. И все трое спаслись, благодаря вере.
– Ты не мудрствуй, – приказал Свешников. – Лучше иди помоги Ериле. Вместе разберите все найденное богатство. Составьте подробную роспись всему, что увидите в воровских сумах.
– А сам?
– Покружусь поблизости. Сердце ноет.
Дождь.
По тропинке, выбитой во мхах, поднялся к брошенной урасе.
Узнал: у входа валялся лопнувший шаманский бубен. Больно кольнуло сердце: все показалось заброшенным, неживым, хрупкую старую ровдугу под ногами озеленила плесень. Позвал:
– Эмэй!
В ответ ничего не услышал.
– Эмэй! Это я пришел. Каалук мигидэ, эмэй.
Заглянул в урасу – пусто. Сунул руку в золу – холодная. Ожидал такого, а все равно в сердце тоска. И от того еще дряхлей, еще древнее показалась Свешникову плоская сендуха под мелким серым дождем, когда выбрался из урасы.
Кривые ондушки. С траурных веток капает. Вокруг корней желтые кольца опавшей хвои. Еще раз позвал:
– Эмэй!
И теперь эхо не отозвалось.
Стоял, опустив руки. Вспомнил, как в темной урасе всплывал из бесконечного беспамятства. Давно уже ничего не болело, осталась лишь тянущая боль в сердце – от ненайденного.
– Как лунный свет, так красив.
Вздрогнул. Обернулся радостно.
Голос серебряный, красивый, а страшное лицо бабы Чудэ отталкивает.
Безбровое с одной стороны, густо бито оспой, и с черным кривым шрамом, оставшимся от удара ножа-батаса.
– Ты звал?
– Я звал.
– Зачем звал?
– Ухожу.
Помолчали.
Помолчав, подсказал:
– Ты тоже уходи, эмэй. Ты теперь совсем уходи. Нельзя одной жить. Уходи к родимцам, к брату Тэгыру.
Ответила просто, рукой потрогав лицо:
– Однако, не пойду.
– Почему, эмэй?
– Так думаю, что болезнь в себе ношу. Так думаю, что опасное в себе ношу. Может, дух русской оспы. Приду к родимцам, начнут родимцы болеть. Шаман умирал, он так приказал: баба Чудэ, не ходи к родимцам.
Низко надвинула на лицо капор, сшитый из лисьих лапок. Опустив голову, печально сидела на верховом оленном быке, свесив круглые ноги. Повторила негромко: нет, не пойду к родимцам. Но Свешников и без того знал – не пойдет. Даже не стал повторять.
– Мэт эль хонэтэйэ. Ухожу, эмэй.
– Ну, вижу.
– Наверное, не вернусь.
– Ну, вернешься.
– Куда? – удивился. – Как?
Но баба Чудэ ничего не объяснила.
Только повторила, будто не расслышав Свешникова:
– Ну, вернешься.
И резко встряхнула головой, такой странной неожиданностью напугав смирного оленного быка. А голос по-прежнему прозрачен, чист. Нисколько не погиб от ножа, не пропал от оспы.
– Уходи к родимцам, эмэй.
Баба Чудэ смирно сидела на смирном быке. Старательно отворачивалась. Потом задрожала, сверкнула на Свешникова живым глазом:
– Не могу уйти. Дух русской оспы во мне. Очень сильный дух. Шаман умирал, так сказал брату Тэгыру: сюда на реку долго не возвращайтесь. Сюда на реку пусть долго никто не ходит. Здесь болезнь живет. Как пойду к родимцам такая? – посмотрела на Свешникова двумя глазами, один выплыл наружу – рыбьим пузырем.
– Как лунный свет, так красив.
Указала куда-то под низкое темное небо:
– Вернешься, там родимцев моих ищи. Там моего брата Тэгыра ищи. Пять дней пройдешь, и еще пять дней пройдешь, может, встретишь Тэгыра.
Помолчали.
– Андыль. Молодой.
Отворачиваясь, вздохнула:
– Как лунный свет.
– Эмэй!
Но баба Чудэ уже коснулась быка коленями, и бык поплыл, плавно и ровно переступая ногами. Неторопливо уносил страшную бабу с серебряным чистым голосом. Еще бы над ними огонь юкагирский зажечь!
– Эмэй!
Не обернулась.
Не услышала. Или не захотела услышать.
Князь Шаховской-Хари, умный воевода енисейский, далекий покровитель помяса Лисая, не зря, выходит, марал виршами дорогую бумагу. «Милуючи, Господь Бог посылает на нас таковы скорби и напасти… Чтоб нам всех злых ради своих дел вконец от него не отпасти…»
Подъезжая к курулу, крикнул:
– Гришка!
– Здесь я. – Лоскут неторопливо появился из-за ондушек. Сплюнул презрительно, левая щека исцарапана в кровь. – Видишь? Съехал с ума Лисай. Любую мяхкую рухлядь рвет из рук. Какую пластину ни возьми, на каждую кричит – моя!
– А ты?
Гришка ухмыльнулся:
– А я что? Я не бью Лисая.
– Вот старайся и дальше так.
По сырым мхам, как по влажным подушкам, подошли к бревенчатому курулу, высоко приподнятому над землей. На полянке валялись старые зазеленевшие оленьи шкуры, наверное, приволоченные с брошенного стойбища. Елфимка, сын попов, не глядя отпихивался одной рукой от трясущегося, постанывающего от жадности помяса, другой подсчитывал строго:
– И вторая сума медвежья. Белая, шита мешком. Отвяжись, Лисай, Христом-Богом прошу. А в суме двадцать сороков соболей в козках. Ну, отвяжись, Лисай. И третья сума медвежья чорная, ворот большой. А в ней тридцать три сорока двадцать два соболя с пупки и с хвосты. Там же лисица красная.
Увидев Свешникова, пожаловался: