вблизи дверь. Разглядел две тени. Очень нерезкие, но узнал, узнал: это Дежнев свел с крылечка одноглазого князца. Такого прежде никогда не бывало, а теперь дикуюший – в парке, одет тепло. Конечно, слаб, но радостно двигал ногами. А когда Семейка вывел из-за стены смирного верхового олешка, даже вскрикнул негромко: «Кай!». – «Молчи!» – приказал Дежнев и Гришка вспотел от напряжения и непонимания. Только видел нерезкие тени, и еще видел, как верховой олешек макает в снег мягкий нос.

– Вот как получается, Чекчой, – негромко донеслось до Гришки. – Зимой искали Кивающего. Как ты сказал, Чекчой, вешали на ондушку рыжую шкурку носатого зверя шахалэ. А Кивающий взял и без спросу умер. Мыши щеки объели. Теперь только на тебя надеюсь.

– Ножи-палемки дашь? – вспомнил князец русские слова.

– Не говори громко, – опять прижал палец к губам Дежнев. – Нас никто не должен увидеть. Сделаешь, как прошу, многое получишь.

– Котлы красной меди дашь?

– И котлы красной меди.

– Голубой одекуй дашь?

– И одекуй голубой.

Чекчой задумался. Наверное, плоским вислым веком прикрыл невидящий глаз. Долго думал. Долго молчал. Потом произнес:

– Сокол и гусь никогда рядом не селятся. Только весной кладут яйца на проталинках. Совсем рядом. Головами вертят, видят друг друга – и гусь, и сокол, но в спор не вступают. Такой закон. Сокол не бьет дичь на земле. А гусь тоже птица умная. Никогда не полетит прямо к гнезду. Непременно сядет в сторонке и к гнезду пойдет пешком, будто не птица.

– Вижу, понял меня, Чекчой…

Гришка обмер.

На его глазах прикащик Погычи обманно отпускал аманата.

А если вернется? Если приведет родимцев? Если забросают стрелами и копьями? Неужто Семейка совсем отчаялся? Неужто решил, что государевы дела можно решать вот так – предательски? Крикнуть людей? Задержать Чекчоя, укорить прикащика? Давно чувствовал, что не доверяет ему Дежнев. Совсем перестал доверять после того, как узнал о смерти Энканчана. Или, правда, наговаривает Артюшка Солдат? Мне ведь сидеть приходится между Двиняниным и Дежневым. Остаться с Семейкой страшно, и нельзя с Юшкой уйти… Как гусь, который должен ходить пешком… Взлечу, соколы ударят… Оба сразу…

Дикующий тоже не верил Гришке.

Гришка ему про смерть Кивающего, а князец отворачивается. Головой вертит, будто не понимает русских слов. «А он не понимает, – объяснил как-то Дежнев. – Точнее, не хочет понимать. У них понятие есть такое – нахомиани. Если не верят дикующие чему-то, если не хотят понимать, то делают особенный вид, будто не слышат. Считают, что вслух не обо всем можно говорить, иначе дед сендушный босоногий может обидеться. Тогда далеко отведет зверей от ловушек, отпугнет олешков от пастбищ, рыбу в реках заморит».

Повторил негромко:

«Нахомиани».

Ночь.

Крикнуть?

Остановить изменнического прикащика?

Набегут казаки, осердясь, зарежут одноглазого. Дежневу тоже несдобровать. А с ним и Солдату. Вдруг пришло в голову: и мне… Не поверят… Я выдам прикащика, а меня бросят в реку… Не простит Юшка тягания за бороду… Для Юшки любое предательство – всего лишь вопрос времени… Он ничего не простит, даже того, что сам придумает…

Гришка в растерянности следил из-за угла за тем, как Дежнев, оглядываясь, подсадил аманата на олешка.

– Хэ, каалук!

– Хэ, мэт эльэ хонтэйэ? – вновь забыл русские слова Чекчой.

– Иди, иди, – негромко разрешил Дежнев.

– Хэ! Отпускаешь?

Чекчой долго глядел на темный острожек.

Зачем-то наклонил голову, понюхал снег, коленями тронул учуга:

– Aттay!

Не оборачиваясь, Дежнев шагнул на крылечко, негромко прикрыл за собой деревянную дверь. Наверное, не закрыл на щеколду, чтобы все утром видели – бежал подлый князец… Полная Луна пугливо спряталась в облаке и человек на олешке сразу исчез. Только тянулся черный след. Но и след занесет к утру.

Гришка насторожился.

Вот тени… Смутные тени…

Но ведь никогда не бывает так, чтобы тени двигались неправильно…

А если тени все-таки движутся неправильно, если они движутся не так, как должны, это нехорошо, так не должно быть…

Прыгнув, Гришка коротко ударил по черному, пискнувшему, прижал нож к горлу.

– Ну, Гришка! Убери нож!

Лоскут убрал. Сел в сугробе, сцепил на коленях руки:

– Ты, Павлик? Что видел?

– Ничего не видел.

– А зачем ходишь ночью?

– Да разве ж хожу? – сидя в снегу, испуганно отряхивался Павлик. Снег запутался даже в бровях. – Я просто вышел… А тут голоса… Ой, что видел! – все же признался Заварза. – Тут Семейка аманата отпустил!

– Ты глупый, Павлик, – покачал головой Лоскут, не пряча нож. – Я тебя умным и не считал, но ты глупый.

– Да ты сам подумай! – суетливо задергался Павлик. – Семейка, правда, отпустил одноглазого! А одноглазый куда пойдет? Он к дикующим пойдет, он приведет сердитых. Буди, Гришка, людей.

– Ну, разбудим… А что скажешь?…

– Как это что? Что видел, то и скажу! – быстро заговорил Павлик. – Чекчой – аманат общий. Он один у нас такой. Не будет аманата, родимцы совсем перестанут уважать русских. Слухи пойдут, кровь прольется.

– Мне твои слова не нравятся, Павлик, – угрюмо объяснил Лоскут, все еще не поднимаясь из сугроба. Но напряженно сидел. Чувствовалось, что в любой момент может настичь Заварзу. – Видишь, зачем-то Господь снова передал тебя в мои руки… Один раз, помнишь? – раненным, я тебя выходил, поднял на ноги… А теперь просто глупым… Могу ножом пырнуть, например, чтобы молчал… И прорубь рядом… Если бросить человека в Прорву, его рыбы съедят… Потому что как быть иначе? Ты ведь скажешь, что это я с Семейкой… – Гришку вдруг ужаснула мысль, что Павлик, правда, считает его в сговоре с погычским прикащиком. – Ты ведь скажешь, что это мы отпустили аманата… А мы тогда, Павлик, заявим совсем другое… Заявим, что видели, как ты вел в поводу пожилого учуга… Уводил, значит, его… Подталкивал… А на учуге сидел Чекчой…

– Да ты что говоришь такое?

– А как иначе? – хмуро ухмыльнулся Лоскут. Не нравилось ему, что вот вынужден защищать Дежнева. – Ты совсем глупый, Павлик. А прорубь рядом. Язык твой, как гиря, утянет тебя на дно. Будут искать, мы с Семейкой подскажем, что вроде как ушел Заварза в сендуху. Сам, по своей охоте ушел. И одноглазого свел. А тебя, Павлик, будут рыбы есть, шевелить ртами.

– Бога побойся!

– Зачем?

– Ну, Гришка! – в отчаянии оглядывался Кокоулин. – Я же ничего не видел! Вот клянусь, ничего не видел! Ни прикащика, ни Чекчоя! Просто вышел по малому. Видишь, весь мокрый?

– А Юшка спросит?

– То же скажу.

– Зачем отбеливаешь Юшкины изветы?

– Да как же иначе, ведь Юшка – башлык! – совсем испугался, заплакал Павлик, боясь Гришкиного ножа. – Домой хочу, у меня баба дома. Бабу кривой Прокоп пользует, а заплатил всего за год. Я не сплю, так болит сердце.

– А не жди милостей от Юшки. Лучше все уйдем по закону.

– Да сколько ж терпеть?

– Может, до осени.

– А аманат? – боязливо покосился Павлик. – Одноглазый Чекчой? Почему отпустили дикующего? У его родимцев сердца сердитые.

Гришка промолчал.

Медленно падал снег.

Бесшумный, засыпал следы.

– Молчать умеешь?

– Уже научился, – горько сообщил Павлик.

– Тогда вместе уйдем в Нижний.

– Осенью?

– Наверное.

– А доживем до осени?

– Если забудешь, что видел, то… доживем.

Гришка сам не знал, зачем требует молчания у Павлика, но почему-то казалось ему это важным. И столь же важным казалось понять, ну, почему, ну зачем так поступил прикащик? Не ему, что ль, сидеть на реке?

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату