нам или говорит с нами?
Неподвижное пустое ротовое отверстие исторгло ответ.
— Мы, духи, пребывающие внизу, способны видеть и понимать, откуда приходят к нам наши гости. Я точно знаю, что ты, сынок, явился ко мне из сердца нашей национальной святыни. И я спрашиваю тебя: в недрах этого чистилища чувствовал ли ты, что Бог слушает тебя, слышал ли слова Бога, обращенные к тебе?
В глубине вопроса пробивалась тяжкая злоба, словно мука и печаль могли быть счастливы, только оповещая о себе всех вокруг.
— Если бы не мой грех, то, возможно, Бог и прислушался бы ко мне или заговорил бы со мной. Я верю в это.
— Будь на свете Бог, неужели ты думаешь, что все мы — а нас тут легионы — не слышали или не знали бы о нем? Оглянись по сторонам. Здесь нет ничего, только обсидиан. Бог есть величайшая ложь человечества — громоотвод, предназначенный для того, чтобы не рухнули великие истины мира.
Душе Лутерина показалось, что вокруг возникло ровное, но сильное течение, несущее ее к определенному, но неизвестному пока месту; ощущение, близкое к удушью.
— Отец, я должен оставить тебя.
— Подойди ближе, чтобы я мог обнять тебя.
Привыкший к послушанию Лутерин двинулся к прозрачному остову. Душа уже готова была протянуть вперед руки в привычном жесте благорасположения, но тут навстречу ей из очертаний духа вылетел поток частиц, мгновенно объявший ее, словно вихрь огня. Душа в испуге отпрянула. Сияние по сторонам от нее угасло. Лутерин вспомнил рассказы о том, что, прикрепляясь к душам живых, духи умерших и пресытившихся своей смертью могли менять свое местоположение, если это было им угодно.
Он пробормотал извинения и протест против сближения и медленно принялся подниматься сквозь обсидиан, и постепенно скопища духов и останков внизу превратились в угасающее звездное поле. Он вернулся в свое тело, без чувств раскинувшееся на койке в камере, и с некоторой неловкостью ощутил свое живое тепло.
Почти восемь лет отделяли его от того момента, когда его камера повернется дверью к выходному отверстию, еще целых три года — от той поры, когда камера достигнет отметки половины пути в самом сердце этой печальной горы.
Постепенно окружение изменилось. Отвращение Лутерина к себе мало- помалу ушло, ход мысли принял иное направление. Он обратился к расколу между церковью и государством. Предполагая, что этот раскол с давних пор усугублялся, можно было заключить, что по тем или иным причинам приток заключенных в Колесо сократился. Предположим дальше, что отбывшие десятилетний срок освобождались и выходили на волю, никем не замененные. Постепенно Колесо замедлялось. Во внутренностях Колеса оставалось все меньше людей, которые могли бы приводить его массу в движение. Несмотря на то, что мир все еще нужно толкать через пространство, Колесо в конце концов остановится. Он окажется замурованным внутри горы. Возможности вырваться на волю не будет.
Эта мысль преследовала его, словно желто-полосатая муха, даже в забытьи. Он не сомневался, что та же мысль преследовала и других заключенных. Но не стоило сомневаться и в том, что с той поры, как давным-давно Архитекторы сотворили Колесо, оно никогда не останавливалось; однако прошлое не было порукой надежности будущего. Он погрузился в некое промежуточное состояние, которое вряд ли можно было назвать жизнью, если вспомнить слова стариков: «В Сиборнале работают ради жизни, женятся ради жизни и живут ради жизни». Он готов был признать, что, исключая часть о женитьбе, поговорка родилась не где-нибудь, а внутри Колеса.
Он страдал без женщин и без мужской компании. Он пытался перестукиваться с соседями-страдальцами в камере впереди или сзади, но ему никто не ответил. После первого и единственного послания из наружного мира он больше не получил ни одной записки. Постепенно он перестал надеяться на то, что новая записка придет. О нем все забыли.
В завороженном однообразии молчания и работы его начала преследовать неотвязная мысль, связанная с некой загадкой. Из 1825 камер Колеса одновременно могли быть открыты для входа и выхода во внешний мир только две камеры, из одной преступник выходил, в другую входил. Каким образом Колесо загрузили пилигримами в самом начале его существования? Каким образом великаны, которые создали это устройство, привели его в движение?
Он пытался занять свой ум схемами из блоков, канатов, лебедок и подземной реки, поначалу превратившей Колесо в водяную мельницу. Но ни одна схема не давала ответ на загадку, который бы удовлетворил его.
Внутри горы даже сила воображения оказалась скованной пределами камеры.
Время от времени по полу камеры пробегал рикибак. Лутерин, довольный появлением гостя, ловил насекомое и осторожно держал его в руке, наблюдая за тем, как нежные лапки создания шевелятся в безуспешной попытке освободиться. Рикибак тоже отлично представлял себе свободу и определенно имел к этому предмету устойчивый интерес.
Гораздо более сложные существа, люди, выказывали гораздо большую неопределенность в этом вопросе.
Что за эфемерная боль заставляла человека заточить себя на огромный отрезок жизни внутри Великого Колеса? Действительно ли это был путь к самоосознанию?
Он задумался, сознает ли рикибак, что существует? Осознает ли самое себя? Попытки Лутерина понять крохотных существ, чтобы разделить с ними радость их крохотной частички свободы, привело к тому, что он почувствовал себя совершенно больным. Часами он лежал на полу камеры, глядя, как ползают крохотные создания, маленькие белые муравьи, микроскопические черви. «Если я умру, — думал он, — то только они будут тому свидетелями. Они ничего не поймут».
Наверняка много узников умерло за время пребывания внутри Колеса. Некоторые пожелали быть заточенными тут по своей воле, некоторых поместили сюда насильно. Возможно, часть заключенных вела, а после обманула мечта о бегстве от однообразия, мечта избавиться от суеты мира, которая — насколько Лутерин понимал астрономов — во многом определялась суетой Вселенной.
Что касается его самого, то для него однообразие камеры было равносильно смерти. Тут не существовало «вчера». «Завтра» — тоже. Его дух протестовал против такой изматывающей безысходности.
Днем вновь зазвучали трубы; он вскочил, бросился к внешней стене и схватился за ближайшую цепь. Продвижение Колеса сквозь скалу стало для него единственной осмысленной деятельностью. Каждый день машина продвигалась на 119 сантиметров, неся с собой своих обитателей сквозь тьму.
Больше он никогда не погружался в паук. Встреча с отцом в тихой обители тьмы сняла с его плеч груз вины. Через некоторое время он поймал себя на том, что больше не думает и не вспоминает об отце; или же если он и думал об отце, то вспоминал лишь искры, горящие в мире, расположенном за пределами досягаемости всех моральных законов.
Его отец, который всегда был для него настоящим героем, смелым охотником, вечно скитающимся со своими благородными друзьями в глуши лесов, исчез, словно никогда не существовал. Вместо отца — прежнего, ведущего свободную жизнь среди дикой природы, — появился другой человек, выбравший заточение на Ледяном Холме, в каменном суровом замке в Аскитоше.
Между жизнью убитого отца и собственной жизнью Лутерина существовала странная параллель. Лутерин тоже добровольно подверг себя заключению.
В третий раз за его жизнь время для него остановилось. Он провел год в неподвижности на пороге зрелости, потом в провале жирной смерти, после чего с ним случилась метаморфоза; теперь он угодил в безвременье Колеса. Понял ли он наконец, почему Харбин Фашналгид