возникнет зазор, то в него может проскользнуть и застрять его, Власова, судьба. Уж лучше не трогать коробки. Пусть лежат, как лежали. Не шутить, не испытывать грозный закон.

Он вспомнил, как к госпиталю, к помещению морга, доставили партию деревянных, смолистых ящиков, подготовленных к предстоящим боям и потерям. Рота солдат проходила мимо, и солдаты, все как один, смотрели на белые, пахнувшие елью штабеля, и лица у всех были с одинаковым, остановившимся, окаменелым, выражением. Ротный, заметив это, скомандовал: «Бегом марш!» – прогнал поскорее роту мимо пока еще пустой дощатой горы.

«Ну их к черту!» – отмахнулся Власов от этих воспоминаний, радуясь своему скорому возвращению к жене и дочке, своему здоровью и силе, слезам безнадежно любящей его Ларисы, их соленому вкусу, ее белой, дышащей шее с серебряной тонкой цепочкой.

Он увидел, как вдали над полем возник светящийся конус. Медленно приближался, снижался. На другом конце полосы вспыхнуло ослепительное круглое солнце, озарило бетон длинным, пульсирующим, фиолетово-ртутным свечением. И в этот дрожащий поток с ревом, звоном ворвался, скользнул штурмовик. Стеклянно сверкнул отточенными кромками. Выплюнул тормозной парашют. Промчался к дальнему краю поля. Прожектор погас, и во тьме, невидимый, гудел и рокотал самолет, словно остывал, успокаивался, находил свое место среди других застывших машин.

Су-7 вернулся с ночного удара. Где-то в долинах громил мятежный кишлак, посылал ракеты и бомбы по выверенным, нанесенным на карту разведкой целям.

– Эй, кто здесь харчи везет? – услышал Власов. Группа летчиков проходила мимо, направляясь к бортам. – Давай подруливай к «тридцать второму»!

Два вертолета Ми-8 под заправкой жадно сосали топливо, электричество. «Рафик» причалил под висящие лопасти. Солдаты извлекали коробки, втаскивали в вертолет, размещали их в глубине, у хвоста.

Власов стоял рядом с летчиками, чуть поодаль, всматриваясь в их пятнистые при свете фар комбинезоны, напоминавшие тритонов. У всех троих на плечах висели короткие автоматы ближнего боя, болтались на бедрах пластмассовые чехлы, куда они затолкают оружие во время полета. Двое повернулись спиной к Власову, командир и второй пилот, а борттехник, из вновь прибывших, молодой, со свежим, румяным лицом и маленькими светлыми усиками, внимал товарищам, хохотал, и глаза его отсвечивали голубым, а усики мерцали золотистыми искрами.

Командир поглядывал на заправщика, поплевывал. Слюна, падая, блестела в сиянии фар. Он рассказывал анекдот. Второй пилот помалкивал, – видно, слышал этот анекдот многократно. А борттехник, из новеньких, заливался, сочно, сладко постанывая.

– Вот поехали, бляха-муха, в Афганистан Кощей Бессмертный, Змей Горыныч и Баба Яга… – с хрипотцой рассказывал летчик. – Ну поехали, пожили, через шесть месяцев Кощей Бессмертный обратно домой припиливает: «Не могу, бляха-муха, больше! Подрывы замучили! Три „бэтээра подо мной взорвались!..“ – Он прервал рассказ, строго прикрикнул на солдата, проносившего картонные коробки: – Ты давай их ставь аккуратно и брезентом накрой, чтоб не рассыпались!.. Ну вот, бляха-муха… – продолжал он, возвращая себе заговорщически-веселую интонацию, – через год прибывает Змей Горыныч. „Не могу больше! „Стингеры“ затрахали! Невозможно летать, все крылья поотбивали!..“

Борттехник, представляя зрелище летящего на перепонках Змея Горыныча, сбиваемого ракетой, присел, хлопнул себя по бедрам, засмеялся. Власов заметил на его пятнистой куртке тонкий шнурок, исчезающий в нагрудном кармане, – то ли компас, то ли часы.

– Ну вот, бляха-муха, эти двое вернулись, а Бабы Яги нет. Год проходит – нет. Два, три – нет ее. Через пять лет явилась. Те к ней: «Что же ты, Баба Яга, так долго?» А та отвечает: «Это я здесь Баба Яга, а в Афганистане я – Василиса Прекрасная!..»

Командир хрипло засмеялся, и смех его потонул в молодом, счастливом гоготе борттехника, и цветной шнурок на его пятнистой куртке трепыхался от смеха.

Власов знал анекдот. Он – все о тех же женщинах, искавших в Афганистане бабье счастье: о Ларисе. Ему было несмешно, но, желая понравиться летчикам, привлечь их внимание, он громко засмеялся.

Машины обслуживания отошли. Померкли отсветы на кончиках лопастей, на барабанах с остриями реактивных снарядов. «Рафик» разгрузился, отъехал.

– Айда! – махнул Власову летчик.

Они залезли на борт, оба пилота скрылись в кабине.

Ящики стояли в хвосте, стянутые, отороченные брезентом. На сиденьях лежали парашюты, и борттехник поднял туго набитый с висящими лямками ком, протянул прапорщику.

– Умеешь?

– Помоги, – попросил Власов.

Лямки были тесные, с трудом обнимали его большое, широкое тело. Борттехник, кряхтя, напрягаясь, упирался кулаками ему в плечи, бедра, натягивал что есть мочи ремни, застегивал металлические замки. Пестрый шнурок мотался перед глазами Власова.

«Часы или компас», – снова подумал он.

– На сухпайках такой живот не наешь! – сказал борттехник, тяжело дыша. – Тут, видно, другая еда!

– Заходи, угощу! – засмеялся Власов, укладывая себе на грудь тюк парашюта, из которого торчало тонкое красное кольцо.

– Зайду, готовь стол! – хмыкнул борттехник, топорща усики. Заткнул короткоствольный автомат в кобуру и скрылся в кабине, захлопнув дверь.

«Как же, стол ему готовь! – вдруг обиделся Власов на вертолетчика, слишком нелюбезно, кулаками и коленями запихнувшего его в парашют. – Молод еще, полетай!»

Распуская, расслабляя стянутое лямками тело, он откинулся к обшивке, прислонился к иллюминатору.

Заурчало, застонало. Работали винты, сливаясь в нарастающий свист, в мелкую, сотрясавшую вертолет вибрацию. Вертолет отжался на пучке белого света, повисел и снова снизился, освещая швы в бетонном покрытии. Покатился вперед, быстрее, резче. Взмыл и в слабом крене, набирая высоту, пошел над аэродромом, пропуская в иллюминаторе линии красных и белых огней.

«Час лету… – подумал прапорщик, прижимаясь к стеклу, – опять по телеку хороший фильм пропустил…»

Вертолет мерно тянул по ночному звездному небу. Где-то рядом во тьме следовала вторая машина, связанная с первой незримой струной – голосами, позывными эфира, чутким зрением летчиков.

Власов смотрел в иллюминатор на близкие туманные звезды, на глубокую, мутную землю, где шел ночной бой. Гроздь лимонно-желтых осветительных ракет висела над плоскогорьем на изогнутых, повторявших друг друга стебельках дыма. В их призрачном, бестелесном свечении проступали горные складки, белесые, словно посыпанные мукой. Над этой мучнистой россыпью летели красные ягоды пулеметных трассеров, настигали одна другую, гасли, ударялись о невидимую преграду. Мерцало и вспыхивало – разрывы гранат и снарядов. Звуков боя не было слышно, все тонуло в монотонном дрожании винтов, своим однообразием превращавшемся почти в тишину.

Власов представлял себе картину ночного боя. На придорожной заставе из траншей, амбразур хлестал огонь пулеметов. Гаубицы долбили «зеленку». Кто-то падал, пробитый осколком. По невидимым тропам, исчезая в арыках и рытвинах, скользили стрелки-моджахеды. Уносили на плечах горячие стволы минометов, остывающие тела убитых.

Ему доводилось несколько раз проезжать по бетонке – горячий глиняный город с пестротой дуканов и рынков, с малиново-синими, словно бабочки, повозками моторикш, с голубыми куполами мечетей. Водитель страшился выстрела, гнал «бэтээр» что есть мочи. За городом на дороге открывалась бесконечная ржавая бахрома разбитых грузовиков и танков. И Власов, пугаясь, но испытывая острое, неясное любопытство, высовывался по пояс из люка, смотрел на остовы изуродованных взрывами механизмов.

Он радовался теперь, в вертолете, что находится не там, на ночной заставе, принимавшей бой. Всего раз он был под обстрелом, когда в расположение части издалека прилетел реактивный снаряд, разорвался у прачечной, легко контузив солдата. Два года службы в Афганистане прошли безбедно, если не считать легкой формы гепатита, уложившей его на месяц в госпиталь. Там, в госпитале, он видел операционные, полные крови. Мимо окон его палаты проходили санитары, проносили в ведерках ампутированные ноги и руки…

Он передернул своим плотным, сытым, охваченным лямками телом, пропуская по мышцам упругую волну тепла и силы. Нет, не думать об этом, лучше подремать и забыться.

Он откинулся к обшивке. Было темно. На стене слабо краснело, как остывающие угли в печи, какое-то табло с надписью. За дверью кабины, во тьме, сидели пилоты, среди таких же, красных на черном, циферблатов, индикаторов, надписей.

Власов закрыл глаза. И возникла высокая, густая череда зверобоя, на желтых стеблях, солнечная и горячая. Пройдешь их пахучие заросли – и босые ноги окажутся в теплой воде, в колее. В помятых тележных следах выросли цветы иван-да-марьи, лиловые, остроперые, с оранжево-золотым подбоем. Ступаешь по ним босиком. Черная, теплая грязь просачивается, брызжет сквозь пальцы, шуршат мягкие листья, цветы. На просеке, прошибая малинник розовыми мощными пиками, застыла стена кипрея, чьи вершины, утончаясь, слегка загибаются, и, если войти в их гущу, увидишь на листьях, зеленых, сочных, белые пышные зонтики. В их медовых пушистых пуках – мушки, жучки, пчелы, плюшевый, шевелящийся шмель, сложившая крылья бабочка. Шмель, перебирая лапками, сминая цветы, натолкнулся на бабочку. А там, на знакомой поляне, среди зеленого света и солнца, – жена, дочь. Расстелили на земле покрывало, жена на травинку нанизывает красные ягоды, а дочь, вся в земляничном соку, держит в руках сыроежку.

Это было видение, сон, которым Власов мог управлять. Вызывать и вплетать в этот сон другие видения. Деревню, куда приезжали погостить к старикам, ветхий, глухой амбар с кованой, старинной, напоминавшей секиру скобой. Круглая, с желтой стерней гора, с которой открывались озера, пашни, седые деревни, дороги, и из желтой стерни вдруг начинали взлетать черные, с синим отливом грачи – они кричали, клубились, колыхались бахромой, заполняя все небо, и вдруг разом падали в жнивье, скрываясь в его желтизне… И тот мокрый снегопад, в котором играли ватагой, катали липкие, сочные комья, строили бабу, и он обледенелыми пальцами, потянувшись на цыпочках, вклеил снеговику вместо глаза две коричневые Ягодины шиповника… Чаепития в избе, где мать разводила медный, старинный, слегка протекавший самовар и он, вытянув шею, вглядывался в его стертые бока, с царями, орлами и клеймами. И мать ставила перед ним дымящуюся белую чашку…

Все эти видения приплывали к нему в вертолет, наполняли его, медленно покидали. Казались неисчерпаемыми. Будто вертолет поднялся на такую высоту, где в тончайшем, прозрачном тумане текли и клубились видения. Он, Власов, пребывал в этом слое небес. Но одновременно помнил и знал, что глубже, на черной земле, идет бой, вылетают из дула пули, разрушаются и горят кишлаки и кто-то с пробитой грудью падает лицом на бруствер.

Он, спящий, летел в небесах среди своих сновидений. Но его корень, покрытый множеством недремлющих глаз, таинственным образом тянулся вниз, к воюющей черной земле. Щупал ее, оглядывал, пил ее тревожные соки.

Он очнулся от хрустящего удара, словно вертолет натолкнулся на каменную стену, прошиб ее, сплющил шпангоут и обшивку и продолжал лететь с изменившимся, завывающим звучанием винтов.

Дверь кабины распахнулась, из нее плоско, на спину, рухнул борт-техник, и следом за ним ворвалось дымное, красное пламя, зловоние горящего пластика и

Вы читаете Родненький
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×