англичанка.
В реакции на наши безобразия у нее было четыре этапа. Сначала она краснела, и глаза ее наполнялись слезами. Потом – демонстративно отворачивалась и старалась не замечать. На третьем этапе, наоборот, она начинала смотреть в упор и иронически улыбаться, сильно при этом бледнея. В чем заключался четвертый этап – нам было неизвестно, так как никто пока еще д?ла до него не доводил.
Видимо, мы с ней прошли уже все три этапа, потому что, когда я о ней вспомнил, она смотрела на меня, хрустела пальцами и молчала.
Класс молчал тоже, класс даже перестал думать: все ждали, каким же будет этот самый пресловутый четвертый этап.
– Лисн ту ми, Карпенко, – сказала наконец англичанка, – ит из э бэд джоук, белив ми.
И снова замолчала, сильно при этом побледнев.
Я ничего не понял, но содрал с лица очки и медленно встал.
Весь класс смотрел на меня с любопытством, ожидая хохмы, Иванова тоже, она заранее приготовилась смеяться, это видно было и без очков.
Один Пелепин поднял на меня бессмысленный взор и снова погрузился в свои биологические фантазии. Да Снегов посмотрел презрительно и отвернулся к окну.
– Джоук – значит „шутка“, – громко объяснил Морев. – Карпенко у нас джокер в нашей колоде. Есть тузы, есть вальты, дамы, а есть джокер…
Он готов был еще порассуждать вслух на эту тему, но англичанка побледнела еще больше и спросила меня:
– Хау вилл ю эксплейнт ит, Карпенко? Ар ю сик?
– Ноу, ай эм нот, – с натугой сказал я. – Май айз ар илл. Зэй донт лук велл.
Англичанка посмотрела на меня пристально, не смоюсь ли я, но мне было не до смеха, и она успокоилась.
– Хорошо, – сказала она по-русски. – Садитесь и можете надеть ваши очки, если вам без них трудно. Бат зэ ансвер ов Карпенко контейнз ту мистэйкс. Уэар ар зей?
Прохорова подпрыгнула за своей партой и потянула вверх руку.
Класс недовольно зашуршал страницами учебника, как будто там можно было обнаружить анализ моих ошибок, а я сел и, поколебавшись, снова надел очки.
Мне было очень неловко перед англичанкой, но не надеть очки после разрешения было тоже неловко.
Опять заверещало, запищало, защелкало у меня за ушами, забормотал Пелепин, забубнил Морев, но всё это было мне уже неинтересно.
Мне было неинтересно даже, что думает обо мне Иванова.
Возможно, она вообще ничего ни о ком не думает, сидит, моргает – и всё.
Я ерзал за своей партой и переживал. Так вот он какой, этот четвертый этап у англичанки: всё готова позволить, лишь бы над ней не смеялись.
А я-то сижу, как дурак, в своих желтых очках и пример подаю: действительно джокер. Чего доброго, с аквалангами станут на урок приходить, а то и в плавках: с Морева станется.
Мысли вздумал читать, а что с ними делать, с чужими мыслями?
Сама идея показалась мне нечистой. Ну, хорошо, узнаю я, что думает обо мне Иванова, если думает вообще, а потом?
Допустим, влюблена в меня по уши, страдает и видит меня во сне.
Так что же я, шантажировать се стану или ходить за ней но пятам и вздыхать?
А то еще можно писать ей записки с намеками (так и так, мол, тот, кто тебя интересует, ждет тебя там-то и там-то, давай приходи) или просто глупо подмигивать.
Возможно, Морев на моем месте повел бы себя именно так. Но я-то знаю, что будет со мной: в другую школу переведусь, тем дело и кончится.
Это еще я взял наилучший вариант, фантастический, невозможный. А если допустим, что Иванова ко мне равнодушна или терпеть не может? Или видит во мне что-то жутко противное?
Нет, выбросить эти дурацкие очки и не мучиться дурью, как говорит моя мама.
И тут по ослиной логике мне до смерти захотелось узнать, что думает обо мне англичанка. Ну, болен я или комедию играю, способный или неспособный.
Я поднял на нее глаза (она стояла у доски и объясняла „Перфект Континиус“) и тут же быстро снял очки: это было дешевое, базарное, недостойное любопытство.
Но англичанка заметила это. Она ласково посмотрела на меня и показала глазами: наденьте, наденьте, ничего, вы мне вовсе не мешаете.
Должно быть, у очков моих был действительно болезненный вид, и это вызывало у англичанки сочувствие.
– Вам плохо видно, Карпенко? – спросила она по-английски, не помню уже как.
Я пробормотал что-то в ответ, покраснел весь, как райское яблочко, протер стекла своих злосчастных очков и снова надел.
Но сделал это не в добрый час, потому что дверь распахнулась, и в класс быстрым шагом вошел директор.
Директор наш был человек неожиданностей, он целыми днями метался по школе в поисках безобразий. Его можно было застать в мужской уборной, в буфете, в физкультурном зале. Он всюду врывался заставал врасплох.
Все, грохнув крышками парт, вскочили, я вместе со всеми, конечно, не успел даже сорвать с носа очки.
– А это что за Фантомас? – спросил директор, посмотрев сначала на меня, потом на англичанку.
– Карпенко жалуется на глаза, – быстро ответила англичанка и, ни в чем не повинная, покраснела.
Должно быть, поняла, что на четвертом этапе допустила воспитательную ошибку.
Я снял очки и тоже покраснел, еще сочнее, чем раньше, так мы стояли с англичанкой оба и краснели, а директор смотрел попеременно то на меня, то на нее.
И класс смотрел, и классу было очень интересно, и Иванова тоже смотрела: без насмешки, без сочувствия, без презрения, просто смотрела.
– Так, – сказал директор, – понятненько. Да вы садись, садитесь. Кроме тебя, Карпенко. Ну, подойди сюда ко мне. Да очки-то надень.
Очки я надевать не стал, но подойти – подошел, конечно. А как еще?
– Ты к классу повернись, чтобы все тебя видели, – сказал директор. – „Мартышка к старости слаба глазами стала, а от людей она слыхала, что это зло не столь большой руки, лишь стоит завести очки“.
Надо было видеть, с каким удовольствием он процитировал эти строчки. Он бы цитировал и дальше, но я сказал ему:
– Возможно, я неправ, но и вы неправы тоже. Почему, собственно, мартышка?
– Так, милый, как же еще тебя назвать? – ласково спросил директор. –