накроет гранатомет, может пресечь атаку, поливая пулями весь открытый пологий склон. А если его убьют, если граната проломит кирпичную кладку и сомнет, сожжет пулемет, все равно весь въезд на заставу простреливается со второй, отдаленной вышки. Прямой наводкой станет бить автоматический гранатомет «агээс», усеивая склон сплошными частыми взрывами.
«Нет, отсюда они не пойдут!» – думал Щукин, исключая это направление атаки, представляя мерцающие красные взрывы на туманном, лунном откосе.
Он двинулся в обход по заставе, проверяя ее оборону, пытаясь найти и устранить возможные прорехи и бреши.
Под баками, в узком простенке, все так же играли в футбол.
– Отставить! – резко, зло остановил он игру. – Всем – бронежилеты и каски… «Агээсники»!.. Минометчики!.. На позицию! – И, оставляя за спиной изумленных, раздосадованных, расстающихся с забавой солдат, слыша, как они ворчат, неохотно разбредаются, выполняя его приказание, еще раз подумал: «Нет, отсюда они не пойдут!»
Он двигался, огибая кромку заставы, промеряя, просматривая каждый малый участок. Испытывал его на стойкость, на излом, будто мял в руках этот гнутый, зазубренный, бросовый ломоть земли. Изучал его заново, и без того известный ему лучше любого другого места на земном шаре.
Проходил мимо позиции танка. Позиция была пустой. Танк появлялся на заставе только в дни проводки колонн. Занимал место на взгорье, в мелком капонире, прикрывал своей пушкой движение грузовиков вдоль «зеленки». Место, где он стоял, было изрезанно гусеницами, залито соляркой, завалено пустыми пепельно-серыми гильзами.
Сразу за танковой позицией начиналась свалка. Залежи ржавых консервных банок, скопившихся здесь за годы существования заставы. Однообразные трапезы из тушенок и каш, консервированной картошки и сгущенки умножали этот завал ржавой жести. Когда дул ветер, изнурительный, однообразно-душный афганец, какая-нибудь его струя залетала в пустую банку, и та начинала тонко подвывать, скулить, монотонно постанывать, утомляя солдат своим однообразным, иссушающим душу воем. Казалось, на свалке стенает и скулит бездомная, забившаяся в ржавую груду собака.
Собак на заставе не было, но водились крысы, выбиравшие из банок ломтики уцелевшего жира и каши. Ночами свалка тихо шелестела и звякала – среди банок сновали крысы.
Раньше на свалку прилетали грифы, неопрятные, с загаженными перьями, с загнутыми клювами чудища. Солдаты не любили их, связывая с ними мысли о смерти. Били из автоматов одиночными выстрелами, и грифы перестали летать.
Щукин медленно шел вдоль свалки, оценивая ее как возможный участок прорыва. За ржавыми грудами, за откосом золотились и туманились кишлаки, клетчатые прямоугольные нивы – то черные, ждущие семени, то в изумрудных озимых всходах. Отточенные линии кишлаков, заостренные ромбы дувалов, клинья зеленых пашен были нацелены на заставу. Били в нее, стремились ее пронзить. Земля, строения, ландшафт, выраставшие вдали зубья хребта – все атаковало заставу. От всего приходилось ей отбиваться. И он, заглядывая за груды банок и гильз, успокаивал себя: там, под откосом, на обширном пространстве разбросана «путанка», малозаметное проволочное заграждение, тонкие стальные нитки и петли, в которых вязнет, захлестывается, заматывается нога. И любая, самая острожильная поступь не спасет от стальных тенет. Каждый сделанный по свалке шаг отзовется громом и звяком, и сверху на звук в упор ударят два пулемета.
«Нет, и отсюда не сунутся!.. На этом направлении порядок!..»
Он шел теперь вверх по каменистому желобу в густой тени от горы. Отвесная гранитная стена дыбом уходила в небо. И там, на черной вершине, заслонявшей солнце, сияла ослепительная корона лучей. Гора, к которой прилепилась застава, напоминала отброшенную крышку люка в черных расплавах, зазубринах и подтеках. И если провернутся гранитные петли и крыша опустится, она накроет заставу, кишлак, дорогу, часть виноградной «зеленки». Ночью у ее черного гребня кончались звезды, и гора, невидимая, ощущалась как внезапная слепая дыра в мироздании, окруженная разноцветным мерцанием. За нею скрывалась луна. А утром из-за ее тусклых, пепельно-серых уступов излетали, повисали над заставой розовые волокна зари.
Лейтенант шагал у подножия скалы, исследуя ее как возможное направление атаки. Он знал – на вершине, по кромке, по обратному склону развернуты минные поля, установлены противопехотные мины. Они защищают тылы заставы. И по слухам, по рассказам крестьян, редкие, забредающие на гору отары подрываются на этих минных полях. От вершины, с отвесной скалы, трудно ждать нападения. Оттуда не бывает обстрелов. Хотя он помнит рассказ своего предшественника, того, кого сменил на заставе, радостного, пылкого лейтенанта-бакинца, опьяневшего от скорого возвращения домой. Тот водил его по заставе, сдавая хозяйство. Торопливо, косноязычно, улыбаясь белозубо, рассказывал о «минной войне» на дороге, о каверзах кишлака и «зеленки», объяснял оборону заставы.
Однажды снайпер – «солист», как называли снайперов «духи» в своих радиоразговорах, – чудом просочился сквозь минные поля и засел на вершине. Оборудовал в камнях позицию. Пользуясь слепящим из-за горы солнцем, обстреливал в течение дня заставу, держа под прицелом казармы, столовую, въезд, парализуя действия гарнизона. Ранил в бедро сержанта. Пулей через люк «бэтээра» разбил рацию. Лишь под вечер, когда солнце отвалило, перестало слепить и косыми лучами высветило вершину, когда на ней среди слюдяных вспышек стала видна ячейка стрелка и он сам, в балахоне и в шапочке, по приказу командира застава свела на нем свой огонь – автоматов, пулеметов, автоматических гранатометов, задравшего ствол «бэтээра». Молотили десяток минут, пока не увидели, как вскочил задетый пулями снайпер, тут же попал под другие, прошившие его. Зашатался на черной кромке горы. Стал падать, развевая одежды, ударяясь, отлетая, подпрыгивая, размахивая вялыми руками, сползая по острым зубьям. Зацепился, задержался, застрял пронзенный гранитным штырем. Повис на горе, как распятый. И солдаты стреляли до темноты в его недвижное, поглощавшее пули тело.
Он висел высоко на скале и наутро, и до самого вечера, и солдаты посматривали на него, худого и тонкого, словно высеченного зубилом из камня. Еще через день они увидели, как убитый стал увеличиваться. Окреп, налился, рельефно наполнил одежды своей будто ожившей плотью. Казалось, гора питает его подземными соками, и он словно через пуповину пьет из горы ее силы, наращивая свое тело, и оно, прижатое к камню, шевелится. В бинокль было видно, как раздулся на жаре труп, как вяло, жидко налился гнилыми, закипавшими соками.
Следующие несколько дней на скалу прилетали грифы. Жизнь заставы – караулы, наряды, строительство капониров и щелей, огневая обработка «зеленки» – проходила под крики и вопли ссорящихся прожорливых птиц, раздиравших труп на горе, рвавших его мертвые сухожилия и мускулы.
Плоть исклевали птицы. Соки иссушило и выжгло солнце. И скоро от убитого остался белый скелет, словно масляной краской на черном высоком камне нарисовали череп, ребра, берцовые кости. Солдаты уныло, угрюмо поглядывали на гору, где была начертана эмблема смерти, будто одинокий мусульманский стрелок пробирался сквозь минное поле, падал с горы, умирал, превращался в смердящий труп только для того, чтобы, став костьми, явиться на черной горе белым знаком погибели. Угнетать, казнить, изгонять населивших заставу солдат.
Его присутствие на горе было невыносимо. В день сопровождения колонн на заставу приехал танк. Водитель развернул машину к скале. Долго устанавливал танк на склоне, цепляясь за откос гусеницами, чтобы пушка могла подняться в зенит. Наводчик нацелил орудие. Раздался выстрел. Черный взрыв рванул у вершины, соскребая, истребляя скелет. От горы отделилось, медленно поплыло расползавшееся в воздухе облако дыма.
Лейтенант, поглядывая на вершину, думал: «Нет, отсюда они не пойдут. Отсюда атаки не жду…»
Он продолжал подъем к верхней тесной площадке, где стояли четырехствольная «Шилка», фургон радиоперехвата, жили зенитчики и связисты. Тяжело поднимался по склону, все выше, выше, над кишлаками, над бетонкой. Склон был огражден маскировочной сеткой, скрывавшей подъем от снайперов. Грязная, в пыли и копоти, изъеденная ветром и солнцем, она слабо шевелилась на кольях. В ней, невидимый, воображался улов – восьмилетник боев, солдатских трудов и страданий, мольбы и проклятий. И его, лейтенанта, тоски, упорства, упования на лучшие, ожидавшие их всех времена.
Он миновал полуразрушенную кирпичную будку – склад танковых боеприпасов. В сумерках, как сталактиты, громоздились остроклювые тяжелые снаряды.
Прошел мимо съехавшего под откос ржавого танка с накрененной пушкой, окисленной башней, обгорелыми, отвалившимися катками. Танк был афганский – на выпуклой броне еще виднелась изъеденная трехцветная эмблема. Здесь, наверху, в первые годы войны размещался пост правительственных войск. Его поголовно вырезали душманы. Подкрались ночью к беспечным солдатам. Из гранатомета в упор расстреляли танк. Забросали гранатами казарму. А оставшихся в живых, взятых в плен, прикончили тут же, на круче. После этой жестокой расправы вместо афганского гарнизона был поставлен советский. Возникла застава. Сгоревший, съехавший набок танк стоял как напоминание о той кровавой резне.
Лейтенант замедлил у танка шаг, почувствовав сквозь лохмотья маскировочной сети ржавое дыхание огромной металлической глыбы. У Щукина защемило сердце: умерщвленная машина, созданная человеком как тупое, послушное орудие борьбы, завезенное в эти азиатские горы, погубленное в этой борьбе, брошенное навсегда и забытое… Когда-нибудь после, когда борьба завершится и снова у подножия горы закипит возрожденная жизнь, танк будет тлеть, разрушаться, медленно скрываясь под пылью, под осыпями и камнепадами, как ископаемое, из прошлых эпох животное.
Лейтенант подумал, сколько крови пролилось на этой земле, сколько смертей и убийств совершилось. Сколько военных нашествий прокатилось по этой кандагарской дороге! Боевые слоны и верблюды, конница и пехота древних царей и владык. И он, лейтенант, со своими мотострелками затерялся в этой кровавой, протянувшейся в веках веренице.
«Нет, не будет по-ихнему!.. Мы-то себя не подставим!.. Сонными нас не возьмешь!..» – думал он зло, проходя мимо танка, жалея безвестных афганских солдат, досадуя на их беспечность.
На уступах горы, в лунках и выбоинах, лежали скрученные завитки и обломки металла. «Музей» – так называлось это место заставы. Сюда приносили и складывали, инкрустировали гору, осколки разорвавшихся мин, прилетавшие на заставу обломки душманских снарядов. Их было множество, оплавленных, завитых, расслоенных на колючие лепестки, со стабилизаторами, дырчатыми соплами – смертоносный металлический сор, обильно выпадавший ежедневно на это каменное взгорье. Солдаты в шутку называли эту гору «мамаев курган». Хвостовики от «эрэсов» и реактивных гранат, розетки мин, расколовшиеся снаряды «безоткаток», сплющенные сердечники «дэшэка» – все это подбиралось солдатами и приносилось на гору, в «музей».
Щукин, шагая мимо, усмехнулся: отличная коллекция подлинников, которую они готовы преподнести в дар соотечественникам в какой-нибудь благотворительный фонд.
Лейтенант проходил мимо маленького обелиска. Замедлил шаг. Выбеленная бетонная плита. Выбеленный столбик с красной металлической звездочкой. Когда-то, несколько лет назад, столбик установили в память о первом погибшем на заставе солдате. С тех пор здесь поминали погибших. Трижды в год, перед праздниками, белили бетон, подкрашивали звездочку, сметали с плиты щебень. А когда случалось несчастье и с заставы увозили погибшего, здесь, у памятника, устраивали траурный митинг, прощальный салют.
Первый убитый, доставшийся ему, командиру, был водитель «бэтээра» сержант Колюжный, погибший через несколько недель после того, как Щукин принял заставу. Колюжный был румяный, плотный, весь из твердых, крепко работавших мышц. Его тело удивляло и восхищало Щукина множеством сложных, точных, совершаемых одновременно движений, позволявших водителю любое, самое пустяковое дело превращать почти в танец, в балет. Тот знал свою силу, телесную красоту. Крутился на перекладине, накачивал бицепсы, поднимал кусища железа.
В тот день он вел «бэтээр» через «фугасную яму». Саперы прошли – можно было двигать машину. Но Колюжный медлил. Страх, предчувствие беды мучили