Пыльные красноватые горы. Заросли сухих тростников. Плоский далекий кишлак – пристанище убогих белуджей. Отдаленная на склоне застава. Из зарослей камыша, из-за холмов, выходил караван верблюдов, длинный, вялый, ленивый. Сотня коричневых величавых животных с тюками, мешками, корзинами, украшенными клочками малиновой шерсти, с медными бубенцами. Караван пересек дорогу. Верблюды поднимались с обочины, ставили на бетонные плиты свои расплющенные копыта, спускались по другую сторону. Удалялись в солнечную, пыльную степь.

«Бэтээр» рассек караван, промчался в прогал. И взводный, разглядев с брони близкую желтозубую морду, мягкие ноздри и губы, пережил повторение абсурда. Два движения – каравана и военной машины. Два маршрута, случайно пересекшиеся, друг с другом не связанные, друг другу ненужные и чужие. И встреча, и след растают среди пустынь и хребтов, азиатских селений и стойбищ.

«Зачем?» – спрашивал себя лейтенант.

Приближались к расположению части. Из деревьев поднялась бетонная плетеная башня с водонапорным баком. Взлетел самолет. Не военный. Быть может, летел в Союз.

«Бэтээр», виляя по трассе, достиг шлагбаума. Поднырнул под полосатую перекладину. Замер у госпиталя. Из приемной выбежали навстречу двое в белых халатах.

Они стояли в приемном отделении. Ефрейтор лежал на высокой каталке, голый по пояс. Ребра у него выступили, живот провалился, а голова казалась высеченной из серого камня, откинулась, оттянула жилистую тонкую шею. Глаза его были закрыты, но рана смотрела маленьким черным глазом, открывшимся под соском. Санитар, перехватив капельницу у санинструктора, держал ее над лицом Благих. Хирург в белой шапочке, с седыми висками, прикладывал металлическую трубку к груди ефрейтора, слушал, перемещал хромированный цилиндрик к шее, к горлу, снова к груди. Взял руку у запястья, стиснул ее, отпустил.

– Кончено… Остывает… – сказал он, выдергивая из ушей тоненькие шланги фонендоскопа. – Откуда привезли?

– С «Гээсэм», с заставы, – ответил лейтенант, тупо, утомленно глядя на голое тело, на набухшую вену, из которой санитар вытаскивал иглу капельницы.

– Давно оттуда не было «ноль двадцать первых»… Вы, лейтенант, занесите данные в книгу… – И, обращаясь к двум санитарам, хирург кивнул на каталку: – Увезите…

Те взялись за ручки, толкнули каталку. И в этот момент с пронзительным криком к ним кинулся санинструктор.

– Сеня, Сеня!.. Куда же!.. Да живой он!.. Да что же я мамке скажу?… Да живой он!..

Оттолкнул санитаров и, склонившись к брату, лицом к лицу, стал тереть, массировать его грудь, живот, шею и снова ладонями вокруг сердца, вокруг раны, вталкивая, вдавливая в брата свою жизнь, свой горестный вопль:

– Жив, жив!.. Сенька, Сенька!.. Мамке я что скажу?…

– Везите, – мрачно сказал хирург.

Санитары потянули каталку в узкий коридор – не туда, к палатам, где была операционная и лежали раненые, а в другую сторону, в тускло освещенный отсек. Следом за ними, причитая, обнимая брата, продолжая массировать его, спотыкаясь, шел санинструктор.

Приемная опустела. Только лежал на полу брикетик сахара в синей обертке. Он выпал из кармана гимнастерки ефрейтора, когда его раздевали.

Санитары скоро вернулись. Они вели под руки санинструктора, вялого, безжизненного, бледного, едва переставлявшего ноги. В руках у санитара была ватка. Пахнуло нашатырным спиртом.

– Надо ехать, Благих, – сказал лейтенант. – Пока сопровождение не сняли, надо на заставу поспеть…

Тот не слышал. Санитары от него отступились. Малютко и Курбанов взяли его бережно под руки. Повели к «бэтээру». Через боковой люк протиснули его внутрь. Он опустился в полутьму, прижавшись спиной к бойнице.

– Запускай! – скомандовал лейтенант, просовывая в люк ноги. «Бэтээр» развернулся, юркнул под шлагбаум, покатил по бетонке.

Мимо по обочине шли два афганских солдата, дружески улыбнулись Щукину.

«Бэтээр» прибавил скорость, и ветер надавил на зрачки, затуманил рыжую даль с предгорья, с плоскими очертаниями кишлаков.

У обочины мелькнуло стадо коз, и белудж-пастух замахнулся на животных посохом.

В лицо лейтенанту ударила песчинка – крохотный, оторвавшийся от далекой горы кристаллик колючего камня. Нанес малую ранку. И лейтенант, глядя на трассу, несколько секунд чувствовал, как горит на лице эта ранка.

Родненький

Рассказ

Еще несколько часов до отлета, когда сгустится полная тьма и в туманных, осенних, с неясными звездами небесах поплывет медлительный звук, металлический незримый шатер взлетевшего вертолета. Ночные экипажи, недоступные для душманских зениток, операторов инфракрасных ракет, повлекут военные грузы, штурмовые группы десантников, одиноких штабных офицеров в районы боевых действий. Над спящими кишлаками, долинами сонных рек, втягиваясь в ущелья, огибая позиции крупнокалиберных пулеметов, всматриваясь чутко в смутные очертания гор, в близкие, размытые кручи. И стрелок- моджахед, кутаясь зябко в накидку, ощупывая ледяное железо зенитки, все будет шарить глазами, высматривать в звездной дымке невидимый контур машины. Еще несколько часов до отлета, и можно досидеть, догулять и допить.

Прапорщик Власов, разгоряченный выпитой водкой, с расстегнутым воротом, поглаживая курчавую грудь, смотрел смеющимися, ласковыми глазами на официантку офицерской столовой Ларису, принимая ее в своей маленькой комнатке с плотно занавешенной шторой, с закрытой накрепко дверью. Красной, жаркой спиралью горел рефлектор.

Лариса была в легкой, прозрачной блузке. На ее голой шее поблескивала серебряная цепочка, которую она то и дело оттягивала, словно тонкое серебро душило ее.

– Ничего ты у меня не ешь! Почему? Вон икорка, возьми! Давай тебе икорки намажу! – Власов ухаживал за ней, нежно касался ее полной, белой руки. В то же время относился к ней с легкой насмешкой, с чувством полного над ней превосходства. – Ну давай я тебе икорки!

– Не хочу, отстань! – резко, почти грубо отвергала она его предложение. Оттягивала цепочку, шумно дышала.

Он не обижался, счастливо посмеивался, словно ее грубость и резкость доставляли ему удовольствие.

– Ну вот ты всегда так, рыбонька!.. Стараюсь, а угодить не могу!

Он знал причину ее раздражения. Над кроватью, в изголовье Власов повесил фотографию жены и дочки. Миловидная женщина, спокойная, серьезная, прижимала к плечу круглолицую девочку. Вдали какая-то роща, какой-то луг и избушка. Эта фотография, которой прежде не было, и вызывала раздражение Ларисы. Он обычно прятал снимок, когда поджидал ее. А сегодня не спрятал. Сегодня было можно и нужно не прятать. Оставалась неделя до прибытия в часть заменщика, такого же, как и он, прапорщика, ведающего продовольственным складом. Власов передаст ему свое хлопотное хозяйство, распишется в ведомостях, погрузит на самолет чемоданы, коробку с индийским сервизом, ящик с японским телевизором и без оглядки, с легким сердцем, отворачиваясь торопливо от двух прожитых в Афганистане лет, улетит домой, к этим милым, глядящим с фотографии, лицам, к этим речушкам и рощам. А все, что останется здесь, – тесный модуль с рефлектором, вырытый в горе провиантский склад с вечным запахом гниения и прогорклости, сорный, бестравный плац с марширующей ротой, одинокое ночное рявканье танковой пушки и она, Лариса, скрасившая ему эти годы, – все это будет забыто немедленно, как ненужное, и он устремится к истинному, желанному, ценному. К службе, которую продолжит в среднерусской полосе в небольшом гарнизоне, к ненаглядной жене и дочке, к деревенским своим старикам. Туда его устремления и мысли. Поэтому и оставил висеть фотографию. Поэтому мучилась и раздражалась Лариса.

– Ненавижу! – сказала она, обегая глазами комнату, стараясь не смотреть на фотографию. – Открой, я уйду!

– Еще посиди! Вместе пойдем! – Он неуловимо над ней посмеивался, и это еще больше сердило ее.

– Очень ты мне нужен! Какое сокровище!.. Погляжу, как твой самолет взлетает, да к майору Супруненко уйду! Он меня давно приглашает, – мстила она ему. – Он говорит: «Брось ты своего хряка!.. Какой он мужик, под обстрелом ни разу не был! Тушенку со склада ворует и продает по дуканам! А есть настоящие боевые офицеры, которые воюют, жизнью рискуют!» Правильно он говорил: кому Афганистан – цинковый гроб, а кому – золотое дно!.. Уйду к Супруненко!

– Иди, иди, – не обижался Власов. – Он тебя сухпайком угощать станет, боевой офицер-то! Ты напоследок моей икорки отведай и крабов возьми, а то ведь там-то, у храбрых, одни галеты!

Он выпил водки, с наслаждением вдохнул ее жгучую горечь, закусил маринованным помидором – из самых драгоценных, командирских запасов. Оглядел свою комнатку, вторую аккуратно застеленную кровать, принадлежавшую соседу-прапорщику, отосланному в командировку в Кабул. Шерстяной коврик, прикрывавший стену, и если долго смотреть на узоры, среди черных и малиновых пятен начинали чудиться диковинные деревья, птицы, верблюды, нарядные восточные танцовщицы. На гвоздях крест-накрест висели трофейный клинок, добытый из груды сваленного, привезенного после боя оружия, и тяжелая, с набалдашником и граненым стволом винтовка. Несколько глянцевитых листков календаря с видами русских рек и озер должны были напоминать об Отечестве. И рядом – большая румяно-голубая картинка, подарок десантников, захваченная в душманском караване: грозный всадник на коне въезжает в пенное море, держит пламенеющий меч, а за его спиной синие главы мечетей, витиеватые арабские надписи.

Нет, будет, будет он вспоминать эту комнатку. Не сразу, не в первые дни, а сначала забыв, отмахнувшись, потом вдруг припомнит, и, как знать, может, станет ему не хватать ее: потянет в нее обратно?

– Ведь я тебя люблю, дурака толстокожего! – жалобно сказала Лариса, оглядывая его влажными, темными, умоляющими глазами. Чувствовала, тоскуя, что уже не нужна ему, что времечко их миновало. – Я думала, ты не врешь и вправду любишь. Думала, будет у нас с тобой семья, детей тебе нарожу… Вернемся, станем жить вместе… На квартиру я накопила, обставим ее, как мечтали. А ты врал!

– Да что ты, Ларисочка, врать-то! – объяснял он ей, жалея, и каясь, и испытывая тайное удовольствие оттого, что она так любит, так страдает из-за него. – Дело обычное. Афган свел – Афган развел!.. А там моя семья, жизнь другая! Ты ведь сама понимаешь!..

Конечно же, она понимала. Все они, гарнизонные женщины, – продавщицы военторга, судомойки, официантки в столовой, библиотекарши, поварихи, – все они, промыкавшись в Союзе, безмужние, бесквартирные, не первой молодости, познавшие женское лихо, мужское вероломство, изверившиеся в возможности семейного счастья, здесь, в Афганистане, оказались среди множества молодых, одиноких мужчин, стремившихся к ним, их желавших.

Выбирали себе покровителей. Становились женами на целых два года. Обретали наконец-то казавшиеся невозможными семьи. Жили в любви. Но кончался срок, приходила пора разъезжаться, и эта временная, задуманная на два года семья разрушалась, оборачивалась для женщины новым обманом. Афганистан был страной, где с грохотом взрывались на дорогах машины, с воем сгорали в небесах вертолеты и неслышно, незримо разрушались двухлетние семьи, осыпались на женские головы обломками непрочного счастья.

Власов это видел и знал. Быть может, жалел Ларису. Но близкое возвращение домой, предвкушение отдыха, свидания с дорогими и милыми заглушали в нем чувство вины. И нравилось, что красивая женщина, на которую заглядывались офицеры штаба, предпочла им его, старшего прапорщика.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату