Шутливо ей говорил:
– Конечно, я в рейды не хаживал, караваны не забивал! Но без меня твой Супруненко хрен бы что смог! Брюхо ему я набиваю, храбрость его тушенкой и кашей поддерживаю!
– Ненавижу! Чтоб тебя напоследок зацепило!.. Чтоб тебя изувечило!.. Чтоб к своей гусыне калекой вернулся!.. Чтоб тебя разорвало на кусочки! – горько, зло запричитала она. Заплакала, заколыхала плечами. И вид ее слез, ее близкой дышащей груди, головы, с серебряной цепочкой шеи взволновал Власова. Он потянулся к ней, обнял. Она била его в плечи и грудь, что-то выкрикивала, а он целовал ее кричащий, задыхавшийся рот, соленые слезы. Сильно, грубо укладывал навзничь. И, наслаждаясь, чувствуя свою крепость, силу неутомимого тела, ее беззащитность, послушность, успел подумать: «И ладно! Всегда так было и будет… А то еще орет, что ненавидит!..»
Он приехал на взлетное поле, когда была уже полная тьма, «рафик» миновал едва освещенное, из бетонных полукружий, строение аэровокзала. Покатил вдоль полосы, высвечивая бетон длинными лучами. Когда-то аэропорт, построенный американцами, являл собой драгоценное ажурное, застекленное сооружение, белоснежно парившее среди рыжих предгорий. Теперь, на девятом году войны, бетон на аркаде облез, стекла в проемах были выбиты, полукруглые своды, повторявшие своей формой глинобитные постройки крестьян, были иссечены осколками. И исчезли нарядные европейские туристы, разноцветные азиатские толпы, текущие к трапам громадных бело-голубых самолетов. Кругом были только военные, их серо-зеленые, пыльные одежды, их каски и бронежилеты. В степи, охраняя аэродром, врытые в землю, притаились боевые машины пехоты. В капонирах, спрятав узкие пятнистые фюзеляжи, укрылись штурмовики. И с унылым ревом садились и взмывали серые военные транспорты. Перевозили оружие, боеприпасы, раненых.
– Давай к диспетчерской, к вертолетчикам! – скомандовал Власов водителю.
Он зашел в деревянный домик диспетчерской, узнал номер борта – тридцать второй, – на который ему предстояло грузиться. Поглядел на пилотов, куривших, толкавшихся в тесной комнатке, пытался угадать свой экипаж. Снова вернулся к «рафику».
Машина стояла с выключенными огнями. Лишь в глубине тускло горела лампочка, освещая лица двух солдат и серые картонные коробки. В коробках находились комплекты сухого пайка. Полторы сотни коробок для десантных подразделений, направлявшихся на боевые действия. Десантники ушли на броне в сторону пустынных предгорий, где тянулись мятежные кишлаки, дни и ночи двигались душманские караваны с оружием. Там предстояли тяжелые бои по истреблению группировки моджахедов. Десантники везли в отделениях боевых машин амуницию и боекомплекты. А сухие пайки им доставят в вертолетах по воздуху. Туда со своим интендантским грузом направлялся Власов. На одну только ночь: разгрузиться и утром вернуться обратно.
Он стоял, вдыхая ночной чистый воздух. Хмель от выпитой водки почти исчез. Голова слабо, сладко кружилась, и звезды не мерцали, а словно дышали вместе с ним. Каждая была окружена легчайшим млечным облачком.
Вдоль летного поля горели синие, красные, убегавшие в темноту огни. Медленно, мерно натягивался, как струна, металлический звук вертолета. Удалялся, опять приближался. Невидимая машина парила среди звезд, и Власов старался углядеть заслонявшую звезды тень вертолета. Ему казалось – падающий сверху звук, туманное дыхание звезд покрывают его лицо мельчайшей металлической пылью. Мысли его настраивались на созерцательный лад, пытались выявить какой-то общий, существующий в жизни закон, которому подчиняется и он, Власов, и его «фронтовая подруга» Лариса, и майор Супруненко, и эти, сидящие в «рафике» солдаты, чьи тихие голоса едва доносились наружу.
Закон заключался в том, что на этой войне каждому уготована своя судьба и доля. Эта скрытая доля ждет их всех впереди, но можно ее угадать и даже выбрать или избежать, передать свою долю другому, если знать этот тайный закон. Коробки с пайками, лежащие в «рафике», отпускались для каждого направлявшегося в бой десантника на всю продолжительность рейда. Но в этом рейде, в засадах и на минных полях, в стычках и от выстрелов снайпера, кто-то будет убит, и тем, убитым, сухой паек не понадобится. Значит, здесь, в затемненном «рафике», в сложенных аккуратно коробках уже скрывается будущая арифметика потерь, расчет смертей и ранений. И если перемешать, перепутать коробки, то таинственным образом перепутается и изменится вся арифметика смерти. Пуля выберет другого солдата, а прежний, на кого нацелена еще не излетевшая пуля, уцелеет, избегнет смерти, и ему достанется коробка с сухим пайком.
Эта догадка показалась ему соль достоверной, что возникло желание залезть в машину и переставить несколько коробок. Вмешаться своей волей в таинственный, грозный закон. Но он подумал: вдруг он что-то ухудшит, усугубит чужое несчастье. Пуля достанется тому, кого поджидает «дембель», или, может быть, даже ему самому, Власову. Сейчас плотно лежащие картонные бруски, набитые банками и галетами, не оставляют в своей кладке зазора, в который может просочиться его собственная судьба. Он – посторонний, посыльный, возница – не имеет никакого отношения к опасному рейду. Но если ящики сдвинутся и возникнет зазор, то в него может проскользнуть и застрять его, Власова, судьба. Уж лучше не трогать коробки. Пусть лежат, как лежали. Не шутить, не испытывать грозный закон.
Он вспомнил, как к госпиталю, к помещению морга, доставили партию деревянных, смолистых ящиков, подготовленных к предстоящим боям и потерям. Рота солдат проходила мимо, и солдаты, все как один, смотрели на белые, пахнувшие елью штабеля, и лица у всех были с одинаковым, остановившимся, окаменелым, выражением. Ротный, заметив это, скомандовал: «Бегом марш!» – прогнал поскорее роту мимо пока еще пустой дощатой горы.
«Ну их к черту!» – отмахнулся Власов от этих воспоминаний, радуясь своему скорому возвращению к жене и дочке, своему здоровью и силе, слезам безнадежно любящей его Ларисы, их соленому вкусу, ее белой, дышащей шее с серебряной тонкой цепочкой.
Он увидел, как вдали над полем возник светящийся конус. Медленно приближался, снижался. На другом конце полосы вспыхнуло ослепительное круглое солнце, озарило бетон длинным, пульсирующим, фиолетово-ртутным свечением. И в этот дрожащий поток с ревом, звоном ворвался, скользнул штурмовик. Стеклянно сверкнул отточенными кромками. Выплюнул тормозной парашют. Промчался к дальнему краю поля. Прожектор погас, и во тьме, невидимый, гудел и рокотал самолет, словно остывал, успокаивался, находил свое место среди других застывших машин.
Су-7 вернулся с ночного удара. Где-то в долинах громил мятежный кишлак, посылал ракеты и бомбы по выверенным, нанесенным на карту разведкой целям.
– Эй, кто здесь харчи везет? – услышал Власов. Группа летчиков проходила мимо, направляясь к бортам. – Давай подруливай к «тридцать второму»!
Два вертолета Ми-8 под заправкой жадно сосали топливо, электричество. «Рафик» причалил под висящие лопасти. Солдаты извлекали коробки, втаскивали в вертолет, размещали их в глубине, у хвоста.
Власов стоял рядом с летчиками, чуть поодаль, всматриваясь в их пятнистые при свете фар комбинезоны, напоминавшие тритонов. У всех троих на плечах висели короткие автоматы ближнего боя, болтались на бедрах пластмассовые чехлы, куда они затолкают оружие во время полета. Двое повернулись спиной к Власову, командир и второй пилот, а борттехник, из вновь прибывших, молодой, со свежим, румяным лицом и маленькими светлыми усиками, внимал товарищам, хохотал, и глаза его отсвечивали голубым, а усики мерцали золотистыми искрами.
Командир поглядывал на заправщика, поплевывал. Слюна, падая, блестела в сиянии фар. Он рассказывал анекдот. Второй пилот помалкивал, – видно, слышал этот анекдот многократно. А борттехник, из новеньких, заливался, сочно, сладко постанывая.
– Вот поехали, бляха-муха, в Афганистан Кощей Бессмертный, Змей Горыныч и Баба Яга… – с хрипотцой рассказывал летчик. – Ну поехали, пожили, через шесть месяцев Кощей Бессмертный обратно домой припиливает: «Не могу, бляха-муха, больше! Подрывы замучили! Три „бэтээра подо мной взорвались!..“ – Он прервал рассказ, строго прикрикнул на солдата, проносившего картонные коробки: – Ты давай их ставь аккуратно и брезентом накрой, чтоб не рассыпались!.. Ну вот, бляха-муха… – продолжал он, возвращая себе заговорщически-веселую интонацию, – через год прибывает Змей Горыныч. „Не могу больше! „Стингеры“ затрахали! Невозможно летать, все крылья поотбивали!..“
Борттехник, представляя зрелище летящего на перепонках Змея Горыныча, сбиваемого ракетой, присел, хлопнул себя по бедрам, засмеялся. Власов заметил на его пятнистой куртке тонкий шнурок, исчезающий в нагрудном кармане, – то ли компас, то ли часы.
– Ну вот, бляха-муха, эти двое вернулись, а Бабы Яги нет. Год проходит – нет. Два, три – нет ее. Через пять лет явилась. Те к ней: «Что же ты, Баба Яга, так долго?» А та отвечает: «Это я здесь Баба Яга, а в Афганистане я – Василиса Прекрасная!..»
Командир хрипло засмеялся, и смех его потонул в молодом, счастливом гоготе борттехника, и цветной шнурок на его пятнистой куртке трепыхался от смеха.
Власов знал анекдот. Он – все о тех же женщинах, искавших в Афганистане бабье счастье: о Ларисе. Ему было несмешно, но, желая понравиться летчикам, привлечь их внимание, он громко засмеялся.
Машины обслуживания отошли. Померкли отсветы на кончиках лопастей, на барабанах с остриями реактивных снарядов. «Рафик» разгрузился, отъехал.
– Айда! – махнул Власову летчик.
Они залезли на борт, оба пилота скрылись в кабине.
Ящики стояли в хвосте, стянутые, отороченные брезентом. На сиденьях лежали парашюты, и борттехник поднял туго набитый с висящими лямками ком, протянул прапорщику.
– Умеешь?
– Помоги, – попросил Власов.
Лямки были тесные, с трудом обнимали его большое, широкое тело. Борттехник, кряхтя, напрягаясь, упирался кулаками ему в плечи, бедра, натягивал что есть мочи ремни, застегивал металлические замки. Пестрый шнурок мотался перед глазами Власова.
«Часы или компас», – снова подумал он.
– На сухпайках такой живот не наешь! – сказал борттехник, тяжело дыша. – Тут, видно, другая еда!
– Заходи, угощу! – засмеялся Власов, укладывая себе на грудь тюк парашюта, из которого торчало тонкое красное кольцо.
– Зайду, готовь стол! – хмыкнул борттехник, топорща усики. Заткнул короткоствольный автомат в кобуру и скрылся в кабине, захлопнув дверь.
«Как же, стол ему готовь! – вдруг обиделся Власов на вертолетчика, слишком нелюбезно, кулаками и коленями запихнувшего его в парашют. – Молод еще, полетай!»
Распуская, расслабляя стянутое лямками тело, он откинулся к обшивке, прислонился к иллюминатору.
Заурчало, застонало. Работали винты, сливаясь в нарастающий свист, в мелкую, сотрясавшую вертолет вибрацию. Вертолет отжался на пучке белого света, повисел и снова снизился, освещая швы в бетонном покрытии. Покатился вперед, быстрее, резче. Взмыл и в слабом крене, набирая высоту, пошел над аэродромом, пропуская в иллюминаторе линии красных и белых огней.
«Час лету… – подумал прапорщик, прижимаясь к стеклу, – опять по телеку хороший фильм пропустил…»
Вертолет мерно тянул по ночному звездному небу. Где-то рядом во тьме следовала вторая машина, связанная с первой незримой струной – голосами, позывными эфира, чутким зрением летчиков.
Власов смотрел в иллюминатор на близкие туманные звезды, на глубокую, мутную землю, где шел ночной бой. Гроздь лимонно-желтых осветительных ракет