трассы, по которым танки из пригородных гарнизонов могли быть переброшены в центр. Калмыков чутким взглядом разведчика, с обостренной интуицией всматривался в возникавший на карте чертеж. Город переставал быть скоплением базаров, минаретов и лавок, становился системой объектов, имевших оборону, пути подходов, способы преодоления препятствий. Город был центром управления государством, сам имел центр, нервную ткань управления, спрятанную среди клубящегося многолюдия, зимних прозрачных садов, восточных дворцов и мечетей.
Калмыков испытывал скрытое волнение, почти нетерпение. Ему открывали истинное строение города – узлы его жизни и смерти. Военный разведчик, командир батальона спецназа, он мог воздействовать на эти узлы точечным умелым уколом. Кабул, как моллюск в перламутровой раковине, пульсировал, жил, а он разглядывал его своим острым колючим взглядом.
– На сегодня довольно, – сказал Татьянушкин. Его синие глаза были холодными и стальными. – А теперь развлечемся немного. Зайдем в дукан, на камушки полюбуемся! – Глаза его вновь потеплели. Лицо стало милым, открытым.
Они свернули в проулок, сплошь уставленный тесными магазинами и лавчонками. В витринах было пестро и нарядно от меди, крашеной шерсти, тисненой кожи. Из дверей выглядывали любопытные, любезные, манящие торговцы в каракулевых шапочках и шароварах.
Татьянушкин остановил машину, дождался, когда подрулит «уазик» с Расуловым. Они втроем, звякнув дверью, вошли в тесный, завешанный коврами дукан. Едва переступив порог, Калмыков оказался среди чудесного, небывалого множества фантастических, таинственно-привлекательных изделий, говоривших о былой, отшумевшей жизни, которая исчезла, оставила после себя ворох блестящей мишуры.
Здесь были высокие разукрашенные седла, медные стремена, чеканные уздечки. Наездники и кони давно умерли, покоились в каменистой земле, их белые кости медленно рассасывались в дождевой воде.
На стенах висели длинные кривые мечи и сабли с потемнелой сталью, узорными костяными рукоятями. Лежали длинноствольные, с раструбами ружья, чьи тяжелые прокопченные приклады были инкрустированы перламутром, серебром и каменьями. Сами воины, стрелки и охотники превратились в пыль на дорогах, в воду арыков, в снег на горном перевале. Оставили в лавке воспоминания о забытых погонях и битвах.
Струнные инструменты, лакированные дудки, кожаные барабаны висели на коврах с опавшими кистями, шерстяными, свитыми туго шнурами. Сами музыканты, певцы, игравшие на свадьбах, пирах и поминках, превратились в эхо ущелий, в рокот воды, в шум камнепадов, в молчание туманных звездных ночей.
На витринах были разложены женские украшения, выкованные из белого мягкого сплава, из колечек, спиралей и бусин. Бубенцы и браслеты, цепочки и броши, ожерелья и перстни. В оправы были вставлены голубые и розовые камни, зеленые и золотистые яшмы. Владельцы браслетов, невесты, танцовщицы, наложницы, отлюбив, превратились в сухие бурьяны, в глиняные обломки дувалов, в пни умерших садов.
Калмыков рассматривал изделия с мучительной сладостью, вглядывался в чеканку, в тиснение седел и ножей. Восток со своими царствами, караванами, сказками был перед ним, зримый, осязаемый, увлекал в свою бесконечность, манил перламутровой дудкой, зазывал серебристым подвеском, притягивал витиеватым стихом, начертанным на изогнутой сабле.
– Тысяча и одна ночь! – сказал он Татьянушкину, наклонившемуся к стеклянной витрине. – Музей старины, да и только!
– На камушки посмотри, полюбуйся!
Желтозубый торговец с красными белками, в шитой серебром тюбетейке вынул из витрины, рассыпал поверх стекла гремящие, скользкие, влажно- глянцевитые камни, отшлифованные, граненые, всех цветов и оттенков. Цокал языком, улыбался, радовался покупателям, выкладывал свой лучистый товар, сам наслаждался красотой каменьев.
Калмыков брал в руки камни, и ему казалось – каждый имел свою особенную теплоту и мягкость. Отдавал в ладонь свое тепло, впрыскивал легчайший пучок лучей.
Камни, взятые в горах, добытые из серых бесцветных хребтов, говорили о молодости первозданного мира, о красоте неодушевленного вещества, отвердевшего в вареве первобытной магмы. Из этого вещества брали себе расцветки цветы и бабочки, его терли и мешали художники, а само оно хранило в себе млечную белизну луны, зеленые и синие зори, золотистую прозрачность солнца, красное зарево, окружавшее светило.
Калмыков трогал камни – малые планеты и луны – застывший космос, оказавшийся у него на ладони.
– Чуть свободная минута, в эти лавки иду. – Татьянушкин разглядывал чешуйчатые ожерелья, тонкие узорные цепочки. – Накупил этого добра сам не знаю зачем. Все тянет сюда, все мало, мало! Старость придет, буду стариком небо коптить, а эти безделушки выну и вспомню, какую жизнь прожил. Вот только дожить бы до старости!
Расулов счастливо улыбался, стиснув в пальцах серебряное колечко с капелькой окаменелой синевы.
– Было бы кому подарить! – любовался он на свою покупку. Торговец радовался вместе с ним, цокая языком.
– Зачем сразу деньги отдал! – напустился на него Татьянушкин. – Торговаться надо! Он с тебя вдвое содрал!
– А с меня всегда вдвойне берут, – не огорчался Расулов. – Такой я простой человек!
Они покидали дукан, и у Калмыкова была смутная неясная мысль: он, военный разведчик, знал узлы и нервные центры, способные парализовать и измучить город, но не ведал таинственных источников жизни, питавших город красотой и энергией, хранивших его от напастей витиеватым стихом из Корана, амулетом из желтой меди.
Они приехали в главный кабульский госпиталь, построенный Советским Союзом в дар Афганистану. В кабинете их встретил седовласый доктор в белой шапочке и халате. Его строгие серые глаза потеплели, когда он увидел Татьянушкина.
– Где же вы пропадаете? Турнир срывается. В тридцать третьей партии играю белыми! – Он пожимал Татьянушкину руку, и было видно, что они дружны, часто видятся, у них в этом азиатском городе много общего.
– Да вот с гостями занят! – Татьянушкин представлял Калмыкова и Расулова. – А турнир продолжим. Приезжайте на виллу. В мои костяные будем играть. Я в них всегда выигрываю.
Помимо доктора в кабинете находилась молодая сестра, свежая, с розовой кожей, с маленькой родинкой на щеке. Расулов, едва вошел, стал жадно смотреть на нее, шевелил своими пышными усами, а она чуть улыбалась, поправляла под белой шапочкой золотистые волосы.
– У нас к вам просьба, Степан Григорьевич, – продолжал Татьянушкин. – Прибыл, вы знаете, наш батальон, а у людей начались расстройства, простуды. Нельзя ли им медикаментов подбросить? Комбат вам расскажет.
Калмыков поведал о начавшемся среди солдат поветрии. Врач расспрашивал, объяснял, что в Кабуле, расположенном в горах, вода кипит при восьмидесяти градусах и надо долго, тщательно варить пищу, чтобы умертвить бактерии.
– В случае острых заболеваний – к нам, в госпиталь… Ольга, – обратился он к медсестре, – принеси из аптеки наборы энтеросептола и сульфадиметоксина! Там ящик тяжелый, тебе офицер поможет!
Расулов щелкнул каблуками, жадно, весело оглядывал молодую женщину, пока она вставала, стройная, светлая, в своей стерильной белизне. Они ушли, и Калмыков заметил, как быстро и страстно протянулась смуглая рука ротного к дверной ручке, успев накрыть хрупкие женские пальцы.
– Я все раздумываю, – продолжал доктор, усаживая гостей на медицинскую кушетку. – Хочу взять пару отгулов и уехать с женой в Бамиан. Уж скоро контракт кончается, обратно в Союз пора, а в Бамиане не был. Хоть снимки сделать. Говорят, восьмое чудо света. Вырезанная в горе статуя Будды высотой с десятиэтажный дом… Советуете ехать или нет? Вы обстановку знаете.
– Я бы советовал переждать, Степан Григорьевич, – осторожно отговаривал Татьянушкин. – На дорогах неспокойно. Два дня назад уЛагмана остановили машину чешского советника. Избили его шофера, а потом отпустили. Подождите немного, Степан Григорьевич!
– Видно, не попаду в Бамиан. Хотел поехать, да все откладывал. Летом ездил в Джелалабад, колесо спустило. Афганцы узнали, что «шурави», сами размонтировали, заклеили, ни копейки не взяли. А теперь не рискну.
– В Бамиане спокойно, а под Джелалабадом бой.
– Я знаю. К нам командира корпуса привезли. Три часа оперировали. Пуля – в брюшную полость!
Калмыков вспоминал движение батальонной колонны из Баграма в Кабул, выстрел из засады, распростертого у дороги стрелка. Он, комбат, был частью горючей смеси, разлитой в кишлаках и садах.
Дверь отворилась, и вошел человек, узкоплечий, сутулый, в неловко сидящем костюме. Лицо его поразило Калмыкова. Черные сросшиеся брови, тревожные глаза, прямой длинный нос, похожий на клюв, маленькие, плотно сжатые губы. Вошедший увидел Калмыкова, глаза их встретились, и Калмыков испытал похожий на страх толчок. Видел – в глазах человека промелькнула тоска.
– Входите, Николай Николаевич, – приглашал его хозяин кабинета. – Я вам по вашему списку все приготовил. Все сердечные препараты, как вы просили!
– Николай Николаевич, я вам сегодня звонил, хотел сообщить, – Татьянушкин привстал навстречу вошедшему, в голосе его звучала предупредительность и почтение. – Из Москвы для вас груз пришел. Можете заехать на виллу, он вас там дожидается.
– Зайду… Не теперь… Спасибо… – Человек топтался у порога, не решаясь войти. – Сегодня письмо получил… Жена написала… Сдох спаниель… Шестнадцать лет жил… Как член семьи…
Сказав эту неожиданную фразу, словно для этого сюда и забрел, он попятился и вышел.
– Личный врач Амина, – сказал Калмыкову Татьянушкин. – Прекрасный специалист. Живет в резиденции, с Амином и во Дворец переедет!
– Куда же Ольга моя подевалась! – сетовал доктор. – Быстро делать ничего не умеет.
Вернулись Расулов и медсестра, оба взволнованные, не глядя друг на друга, подчеркнуто сторонились, держались поодаль. Калмыков углядел на розовом женском пальчике серебряное колечко с голубым зерном. На щеках медсестры еще не остыл горячий румянец. Глаза Расулова, узкие, счастливые, блуждали по потолку, по стенам и вдруг ярко, жадно устремились на нее. Она отворачивалась, поправляла под шапочкой растрепанную золотистую прядь.
– Медику своему передайте! – Врач протянул Калмыкову пачку лекарств. – Если что-нибудь серьезное, обращайтесь!
Они вышли из госпиталя. Татьянушкин простился с ними, укатил на своей кофейной «тойоте», а Калмыков и Расулов уселись в «УАЗ».
– Я ей говорю: «Да вот же пустая палата!» А она: «Сюда тяжелобольных привезут!» «А я и есть тяжелобольной», – говорю. И раз, ключ повернул! – Расулов радостно топорщил усы. В его словах не было обычной мужской похвальбы, а звучала нежность, желание продлить моментальное чудо.
Они катили по Кабулу, возвращаясь ко Дворцу. У набережной с глиняно-грязной обмелевшей рекой, куда стекали городские нечистоты, женщины полоскали разноцветные ткани, а торговцы овощами мыли красные горящие помидоры, – у набережной они попали в затор, остановленные цепью солдат. Из машины, окруженной толпой, они наблюдали через головы в чалмах и накидках: по улице проходили колонны. Женщины в военной форме, вооруженные автоматами. Дети с бумажными цветами в пионерских галстуках. Юноши с красными транспарантами. Солдаты с «Калашниковыми». Они маршировали, скандировали громогласные, зычные лозунги. И над ними, многократно повторенный на портретах, плыл Амин, властный, благожелательный и спокойный повелитель города и