социалист и учитель, жертва Указа от 1933 года — он отказался исключать евреев из своих коммун, справедливо полагая, что голый еврей мало чем отличается от голого арийца… Ни черта я не знал и знать не хотел. Обвисшие сиськи и круглые задницы ценились малолетним сопляком куда выше всей истории натуризма от Адама до Международной федерации…
Что ж, дед лишился сокровища.
— Ты ее в туалете хранил. В бачке. Бабушка искала, весь дом перевернула, а в бачок заглянуть не догадалась. Не с ее спиной на верхотуру лазить…
В те поры у нас был старый унитаз с бачком наверху, под потолком, и свисавшей вниз цепочкой. За цепочку полагалось дергать. Воды в бачок наливалось чуть выше середины, и там, над водой, я оборудовал тайник. Впрочем, книга быстро отсырела, и ее пришлось выбросить.
— Дай закурить, — попросил я.
— Свои иметь надо.
— Мне твою хочется.
Он долго смотрел на меня, не спеша угостить табачком. Припухшие веки, белки глаз в красных прожилках; неприятный, испытующий взгляд. Потом дед вздохнул, разом обмякнув, и полез в карман пиджака за пачкой «Беломора». Дал прикурить от старой бензиновой зажигалки. Папироса оказалась безвкусной, как диетический хлебец.
— Извини, дед.
— За книгу?
— За все.
— Дурака кусок, — с удовлетворением сказал дед. — Извиняется он. Передо мной, значит, извиняется…
— А перед кем надо?
Вместо ответа он спросил:
— Тебя не удивляет, что ты не удивляешься?
Тавтология, машинально отметил я.
— В каком смысле?
— В таком. Ходишь тут: ах, мерещится! Ох, не может быть! А ведь ты уже принял и понял. Скоро согласишься.
— С кем я соглашусь?
— С кем надо. Вот тогда — хана. Ладно, иди. Я тут покурю еще.
Он был прав. Я раздвоился. Одна моя половинка по привычке ужасалась и изумлялась. Она жила стереотипами, эта половинка, жрала их на завтрак и ужин, пила их и дышала ими. Вне очерченных рамок она жизни не представляла. Волга впадает в Каспийское море, «Собаку Баскервилей» написал Конан Дойль, от слив бывает понос… Другая же часть, спрятанная глубоко-глубоко, большей частью (тавтология! о, дед…) спала. Но, проснувшись, она лезла на холодный, зябкий воздух так решительно, что скорлупа вокруг нее шла трещинами. Готовая принять все что угодно, она казалась беззащитной.
— Когда кажется, креститься надо, — сообщил мне в спину мой некрещеный дед, евший на одну Пасху мацу, на другую — куличи. — Коньяка много не пей, от него изжога. Лучше водки. Или самогону. На лимонных корочках.
— Где я тебе самогону в поезде возьму? — безнадежно откликнулся я.
— Спроси у Рафы. Он достанет. Он, если надо, из-под земли достанет.
Мы подъезжали к Белгороду.
Российская граница проскочила легко, как очередная стопка. Бородатый погранец — его морду я видел на бейдже Оксаны Потаповны — листать паспорт не захотел. Обнюхал, чихнул и вернул без комментариев. Таможня нас проигнорировала вообще. Зато из третьего купе кого-то выволокли за ноги и потащили из вагона в ночь. Бедняга вопил как резаный. Затылок его стучал но полу, по ступенькам и, наконец, по перрону.
Пять минут, отдаленный залп, и поезд тронулся.
— Пойду кофе закажу.
Рафаил Модестович, занятый извлечением очередной бутылки, не отреагировал. Я прикрыл за собой дверь. Колеса громыхали на стыках, но поезд шел плавно. Даже не приходилось хвататься за стены и поручни. Дверь соседнего купе была открыта. Все полки застелены, на нижних постели примяты, словно здесь только что сидели люди. На столе — стаканы, початая бутылка «Medoff», жареный гусь с оторванной ногой.
И — никого.
Курить ушли? «Заходи, кто хочет, бери, что хочешь!» Ладно, не мое это дело. За окнами мелькают огни — багровые, злые. «Красное смещение, — услужливо подсказывает память, взбодренная коньячными парами. — Эффект Доплера. Галактики продолжают разлетаться от точки Большого Взрыва…»
Кофе! Срочно!
От титана веет нешуточным жаром. С кипятком проблем не будет. Стучусь в купе проводников.
— Открыто!
Молоденькая проводница глядит на меня снизу вверх, полулежа на застеленной полке. Вставать она не спешит. Форменная синяя юбка совсем короткая. А ноги — наоборот, длинные и гладкие. И видны до…
В общем, хорошо видны.
Спохватившись, дергаю взгляд вверх — как собаку за поводок. Взгляд подчиняется с явной неохотой. Табличка «Наташа» на высокой груди. Это как в дамских романах: у каждой фемины — высокая грудь. Все выше, и выше, и выше… С заметным усилием тащу взгляд дальше. Улыбка. Такая, знаете ли…
Понимающая.
— Наташенька?
— Да-а-а?
— Кофе можно?
— А сладкое будете?
Глаза наивные-наивные. Пушистые ресницы порхают мотыльками. Кажется, что от них исходит легкое дуновение воздуха. В купе царит пряный, опиумный аромат духов.
— Сладкое? Не откажусь.
— Все настоящие мачо любят сладкое!
Розовый язычок облизывает пухлые губки. Что это? Флирт? Соблазнение?
— Что вы можете предложить?
— Из сладкого? О-о, у нас большой ассортимент!
— Я весь внимание!
— Конфеты, шоколад, вафли, клубничка-а-а…
— Клубничка, говорите?
— Хочешь?
— А ты сомневаешься?
— Какие могут быть сомнения? — Она наконец поднимается. — Ой!
Поезд содрогается. Ловлю проводницу в охапку. Не удержавшись на ногах, валюсь на полку вместе с Натали. Пушкин, значит; арап в порыве страсти. Губы, руки; мягкое, влажное, доступное…
— Тебе восемнадцать есть? — шепчу я, когда получаю такую возможность.
— Паспорт показать?! — В голосе — обида.
— Не надо паспорт. Я на слово поверю.
— А если нет — тогда что?
— Тогда — статья, душечка. Мне.
— Небось в первый раз ты про возраст не спрашивал…
— Какой еще «первый раз»?!
— Забыл, Сержик? Ай-ай-ай, скверный мальчик… Девятнадцать лет назад. Тоже в поезде. Моя мама была на год старше, чем я сейчас.