Эрнст Теодор Амадей Гофман

Дож и догаресса

Под этим названием значилась в каталоге выставки, устроенной в сентябре 1816 года Берлинской Академией изящных искусств, картина кисти достопочтенного мастера К. Кольбе[1], действительного члена Академии. Картина выделялась особым очарованием, завораживая всех, кто подходил к ней, вот почему перед нею всегда толпились зрители. На полотне изображен был дож в богатых пышных одеждах, ведущий под руку супругу, одетую под стать ему. Он — седобородый старец, в чертах его лица, которому художник придал какой-то красновато-смуглый оттенок, удивительным образом смешались сила и бессилие, гордое высокомерие и добродушие; она — юное создание, во взгляде, во всем ее облике — задумчивая печаль, мечтательное томление. Позади них у балюстрады пожилая женщина, рядом с ней мужчина с раскрытым зонтиком в руках. Сбоку у перил юноша трубит в изогнутый наподобие раковины рог, а за балюстрадой покачивается на волнах богато убранная гондола, украшенная венецианским флагом, и в ней два гребца. На заднем плане раскинулось море, усеянное сотнями парусников, а вдалеке виднеются башни и дворцы прекрасной Венеции, как будто вырастающие из вод морских. Слева угадываются очертания собора Святого Марка, справа и ближе к нам — Сан-Джорджо Маджоре[2]. Картина помещена в золотую раму, по которой вьется резная надпись:

Ah senza atnare, Andare sul mare Col sposo del mare Non pud consolare.[3]

Перед картиной этой разгорелся однажды праздный спор, хотел ли живописец создать только картину в прямом смысле этого слова, то есть иллюстрацию к стишку, довольно ясно обозначившему ситуацию — человек преклонных лет, который, несмотря на все свое богатство и могущество, не может утолить мечтания другого мятущегося сердца, — или же художник запечатлел действительный случай, подтвержденный историей. Наскучив болтовней, спорщики один за другим отходили от картины, покуда не остались лишь два воистину пылких приверженца благородного искусства.

— Не понимаю, — начал один из них, — как можно портить себе наслаждение вечными толкованиями и разъяснениями. Ведь помимо того, что мне вполне понятно все, что связано с этим дожем и его супругой, я сам непостижимым образом как бы оказываюсь во власти того богатства и величия, которым пронизано все на этом полотне. Взгляни на этот флаг с крылатым львом, взгляни, как он, повелевая миром, трепещет на ветру. Венеция, как ты прекрасна! — И он начал декламировать известную загадку Турандот[4] о Льве Адрии: — «Dimmi qual sia quella terribil fera»[5] и т. д.

He успел он договорить, как благозвучный мужской голос произнес ответ Калафа: «Tu quadrupede fera»[6] и т. д. Не замеченный друзьями, позади них стоял высокий господин благородного облика, его серый плащ был живописно перекинут через плечо, горящие глаза устремлены на картину. Завязался разговор, и незнакомец произнес почти торжественным тоном:

— Поистине, какая удивительная тайна сокрыта в том, что именно в душе художника рождается подчас картина, образы которой поначалу смутны и бесплотны, подобно туману, струящемуся в пустоте, а затем в глубинах его души они обретают твердые очертания. И неожиданно от этой картины протягивается невидимая нить к прошлому, а может быть, и к будущему, и тогда, оказывается, она изображает лишь то, что произошло или еще произойдет в действительности. Ведь, между прочим, Кольбе и сам мог не знать, что на полотне его изображен не кто иной, как дож Марино Фальери и его супруга Аннунциата.

Незнакомец умолк, но оба друга принялись умолять его, чтобы он раскрыл и эту загадку так же, как загадку о Льве Адрии. Незнакомец молвил на это:

— Умерьте ваше любопытство, господа, запаситесь терпением, и я готов немедля поведать вам историю Фальери, которая и есть ключ к разгадке этого полотна. Но скажите сразу, достанет ли у вас терпения? Рассказ мой будет очень обстоятельным, ибо я не в силах иначе говорить о событиях, столь живо встающих перед моим внутренним взором, словно я видел все это собственными глазами. Впрочем, так оно и есть, ведь всякий историк — а ваш покорный слуга, господа, таковым и является, — итак, всякий историк — что-то вроде призрака, устами которого вещает прошлое.

Друзья расположились вместе с незнакомцем в одной из уединенных комнат, где он без дальнейших предисловий повел свой рассказ:

История эта случилась давно, если память мне не изменяет — в одна тысяча триста пятьдесят четвертом году, в месяце августе, именно тогда храбрый генуэзский полководец по имени Паганино Дориа наголову разбил венецианцев и штурмом взял их город Паренцо[7]. По заливу, совсем близко от Венеции, шныряли теперь галеры с воинами-победителями, подобно голодным хищникам, что в неутолимой алчности своей рыщут повсюду, выискивая добычу. И народ, и синьория были объяты смертельным ужасом. И стар, и млад — все, у кого хватало сил, взялись за оружие или сели на весла. В гавани Сан-Николо собирались отряды. Топили корабли, устраивали завалы из бревен, натягивали цепи, чтобы преградить путь врагу. И пока здесь в страшной сутолоке звенели клинки, а лишний груз сбрасывался прямо в пенные морские волны, на мосту Риальто чиновники синьории, в полной растерянности, отирая со лба холодный пот, хриплыми голосами предлагали всем баснословные проценты под наличные деньги, ибо и в них оказавшаяся под угрозой республика испытывала нужду. Но по воле неумолимого провидения случилось так, что как раз в пору невзгод и потрясений растерянное стадо лишилось верного своего пастыря. Не выдержав бремени испытаний, скончался дож Андреа Дандуло[8], которого в народе называли «душечка граф» (il саго contino), ибо всегда был он кроток и приветлив, и не было случая, чтобы, проходя через площадь Сан-Марко, не оделил бы каждого, кто нуждался в добром совете или в деньгах, — для одного припасены у него были слова утешения, для другого — цехины. И вот, как обессиленный несчастьем человек, которого любой удар, какого он прежде и не заметил бы, поражает с удвоенной силой, — так же точно и народ, едва колокола на соборе Святого Марка глухими протяжными звуками оповестили о смерти дожа, погрузился в неописуемое горе и отчаяние. Нет теперь у них опоры, нет надежды, отныне придется склонить головы перед генуэзцами, — громко вопили они, хотя, если говорить о необходимых военных действиях, то отсутствие Дандуло вовсе не было таким уж гибельным. Добрый граф предпочитал жить в мире и спокойствии и куда больше любил следить ход светил небесных, нежели распутывать загадочную вязь государственной мудрости, и много увереннее чувствовал себя во главе пасхальной процессии, нежели во главе войска. И вот теперь венецианцам предстояло избрать такого дожа, который, обладая в равной мере и талантом храброго полководца, и государственной мудростью, спасет пошатнувшуюся твердыню Венеции от угрозы насилия дерзновенного врага.

Собрались сенаторы, но в собрании этом можно было видеть лишь удрученные лица, застывшие взгляды, понурые головы. Где сыскать мужа, которому по плечу будет встать у покинутого руля и могучей рукою направить корабль по верному пути? Старший советник, по имени Марино Бодоери, возвысил наконец свой голос:

— Среди нас, в нашем кругу, — молвил он, — вы не найдете достойного мужа, но обратите свои взоры к Авиньону, на Марино Фальери, которого послали мы поздравить папу Иннокентия[9] со вступлением на престол; пусть он-то и будет дожем и избавит нас ото всех невзгод. Вы возразите мне, что упомянутому Марино Фальери уже под восемьдесят, что голова и борода его давно уж покрылись серебром, что бодрый вид его, блеск глаз, неизменный румянец и подозрительно красный нос, как утверждают досужие языки, есть действие доброго кипрского вина, а не жизненной силы, — но не

Вы читаете Дож и догаресса
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату