— Да ты как-то так произнес…
— Все дело в отношениях, — раздраженно прервал ее я. — В отношениях
Партитура писалась сама собой и очень быстро. Тут для меня вообще загадка: то ли музыка, звучащая в голове, пишет партитуру, то ли партитура — музыку. Иногда мерещится, что я просто читаю с листа произведение, внедренное кем-то в мою голову. И в то же время я воспринимаю его как нечто мне принадлежащее, насколько что-либо может кому-то принадлежать. Зачастую я даже не спешу записать эту музыку, поскольку у меня отличная память. И дело тут не в гениальности, просто так устроен мой мозг. Немногие из ныне живущих композиторов моего уровня на это способны, им приходится больше трудиться, дольше сидеть и грызть карандаш. Но всех нас ждет одно из двух — либо дифирамбы, либо полное забвение.
В семилетием возрасте я написал сочинение, в котором ведущие партии были отданы тарелкам и большому барабану. Причем слышал я эти инструменты только по радио (родители обычно включали Радио 2), но в моей партитуре они придавали музыке что-то тибетское. И никакого определенного ритма. Спустя двадцать лет кто-то заметил, что мой ранний опус очень напоминает сочинения Арво Пярта — особенно его манеру использовать три ноты трезвучия. Поэтому, наверно, я и очутился на скамейке возле собора Александра Невского в столице родины Пярта. Глядя стекленевшими глазами в пространство, я думал: дело здесь не только в заказе, для моей «карьеры», пожалуй, грандиозном; просто жизнь идет по дуге, образуя некий узор, мелкую рябь; рябь добегает до заросшего травой берега и тихонько отпрядывает от него.
К примеру, я забыл в таллиннском кафе книгу, но вернуться за ней не мог — слишком уж приглянулась мне смазливая официантка. При этой мысли я усмехнулся, покачал головой и поймал настороженный взгляд проходившей мимо женщины в меховом жакете, с коккер-спаниелем на красном поводке. Стук ее высоких каблуков по каменным плитам площади удивил меня гулкостью, напомнив «деревянную коробочку». Возможно, звук резонировал благодаря открытой боковой двери собора — тот же эффект дает в Сиракузах пещера на месте древней каменоломни. Следом появился мужчина в длинном шерстяном шарфе и обвисшей шерстяной шляпе. Будь он постарше, можно было бы предположить, что шляпу он позаимствовал у своей дочери-подростка. Крошечный серый транзистор в его руке изрыгал сквозь помехи какую-то попсу, больше похожую на белый шум. Затем протопали два японских туриста; на одном были сапоги, доходившие ему до середины бедер, и отлично выстиранный белый хлопчатобумажный пиджак. Японцы выглядели одинаково оживленными, казалось, они родились с этими радостными ухмылками и с ними умрут. Каждый щелчок их фотокамер сопровождался музыкальным звоном, который разъедал мне мозг, словно червоточина.
Если разобраться, то люди, все поголовно, непременно с чудинкой.
Я попытался представить себе лицо официантки, но не смог. Слуховая память у меня отличная, а вот зрительная — хуже некуда, хотя ямочки на щеках и чуть набухающий перед улыбкой правый уголок губ я запомнил.
В голове несколько раз прозвучал ее голос, чуть охрипший, оттого что ей приходится кричать, передавая поварам заказы посетителей.
Можно бросить Милли и остаться в Эстонии до конца жизни. С этой девушкой.
Я самодовольно хрюкнул. Если не брать в расчет финских пьянчуг, Таллинн — вполне цивилизованный город. Я бы охотно окопался тут на зиму. Настоящая эстонская зима прогонит с улиц всех, кроме коренного населения, — они закаленные, им даже обледеневшие булыжники не помеха.
— Тебе не кажется, что у тебя депрессия?
Несколькими месяцами раньше Милли уже задавала мне этот вопрос.
— Нет.
— А с виду похоже на то. Даже папа заметил.
— Просто у меня сейчас творческий спад.
Мы приехали к ее родителям в Хэмпшир и сели на лужайке возле озера; по его глади, подчиняясь невидимым струям донных ключей, скользили лебеди.
Поместье Уодхэмптон-Холл настолько обширно, что время от времени хозяев там поджидают сюрпризы самого разного толка; к примеру, несколько лет назад кто-то самовольно выстроил в дальнем углу парка хибару, жил в ней, умер там же, и никто ничего не заподозрил. Лесничий с помощниками пошли в дальнюю рощу корчевать подлесок и наткнулись на этот домишко; в полусгнившей кровати лежал скелет.
— Если творческий ад, то недолго и в депрессию впасть.
— Я сказал спад. Ничего страшного.
— Ну и хорошо.
Милли прелесть. Она стала носить на лбу темно-бордовую меточку, как у индианок, но за обедом ее отец, заметив эти эксперименты дочери, разразился потоком брани; заодно досталось и всем прочим азиатам.
— Вообще говоря, это даже не творческий спад. Просто мое воображение… Выше головы не прыгнешь.
— Ты о чем?
— В общем, нет во мне того, что нужно для успешной карьеры. Ненавижу слово «карьера», — добавил я, опередив Милли.
— Лишь бы ты не надорвался.
Я вообще-то рассчитывал, что она скажет: «Но ты же
— Понимаешь, с успехом все не просто; успешный композитор должен выдавать на гора масштабные хиты — оперы, симфонии — с очень эротичными названиями. Ну, скажем, «Последний поцелуй Хайдеггера» или «Темный лес, странные забавы».
— Ты их прямо сейчас придумал? Классные названия.
— Или можно писать музыку для кино, как Гласс[7]. Или под сурдинку втюхивать публике кучу попсы, перемешанной с классикой, как Энн Дадли[8]. А иначе останешься в крошечной стайке самодовольных индюков, питающих друг к другу лютую ненависть. Ладно, я преувеличиваю. И тем не менее.
— А нельзя ли твои небольшие вещицы собрать в единое целое?
То, что я говорю вслух, сильно отличается от того, что я думаю. Поэтому я так не люблю интервью. На снимках я выгляжу замкнутым и угрюмым, а в разговорах с журналистами напоминаю пятиклашку, который еще жизни не нюхал.
Поэтому я сделал вид, что размышляю над ее вопросом. Очень не хотелось семейного скандала, тем более в Уодхэмптон-Холле. Поместье — сотни акров превосходных, чисто английских, угодий — покорило меня давно и сразу, оно постоянно напоминает, как мне в жизни повезло. Только что мы всей семьей усидели бутылочку «сотерна» урожая 1962 года. Подняв бокал темно-золотого напитка к свету, тесть заметил, что это — единственное белое вино, способное без ущерба для себя пролежать более тридцати лет.
— Тридцать семь, — с характерным смешком знатока уточнил он.
С днем рождения, Джек!
Милли все еще смотрела на меня с явным беспокойством. Я же наблюдал за плавающими в озере лебедями; до чего строгий у них вид. В их тенях таится смерть.
— Ну, да, я мог бы просто два часа повторять одну и ту же ноту, варьируя только темп, — в конце концов произнес я. — И назвать опус «Держась за нить».
Теперь же я находился в другой стране, воздух холодил лицо. День недолог, скоро станет смеркаться. Если бы я решил осесть в Эстонии, подумалось мне, научился бы кататься на коньках, и озерный лед скрипел бы и громко трещал под ногами — звуки дивной красоты, я их впервые услышал в Норвегии.