сдались. К химическим препаратам я отношусь плохо. При экстракорпоральном оплодотворении тебя до полного одурения накачивают лекарствами. Кроме того, не исключено, что мой организм
Мать Эндрю слушала ее хмуро и сосредоточенно.
— И все-таки, если лекарства помогают…
—
Милл рассердилась и потому высказывалась без обиняков. Джек испытывал гордость за нее, хотя понимал, что такое прямодушие отнюдь не укрепляет ее профессиональную репутацию. Повисло неловкое молчание, слышалось лишь, как Эндрю дожевывает пирог. Его мать делала вид, что внимательно разглядывает публику. Абигейл уткнулась в большую черную программу спектакля. Над их головами по- кошачьи закричала чайка — так же верещали ее сородичи и пять столетий назад. К счастью, прозвенел звонок. Пожилые американцы окликали друг друга, точно стайка удодов.
Во втором действии близнецы увлеклись происходящим на сцене, их особенно занимала поблескивающая непросохшей краской статуя. Джек был поглощен своими мыслями. Кайя шесть лет выжидала, прежде чем втихую подобраться к нему. Он-то думал, она застыла, как эта статуя. А на самом деле она все время неслышно подкрадывалась — помнится, так же неслышно когда-то ходила бабушка. Он слишком поздно обернулся, вот его и застукали. Проиграл вчистую. Джек взглянул на Милли: она сидела высоко, среди нарядных туристов, по-прежнему бледная и бесконечно одинокая. Поймав его взгляд, она помахала ему. В ответ он оттопырил большие пальцы на обеих руках — мол, все отлично. Может, игра еще не проиграна и не все потеряно. Может, это и впрямь совпадение, что Кайя отдала сынишку в ученики именно Говарду. Чистая случайность, а не расчет. Тогда у него еще есть время принять меры.
На сцене, при общем изумлении и слезах радости, Гермиона сошла с пьедестала, затем началось веселье и пляски, грянули аплодисменты.
Джек с мальчиками ждали Милли у выхода. Остальные зрители уже ушли. Милли сочла постановку совсем недурной. Неожиданно для себя перейдя на великосветский выговор, Джек заметил, что первый акт очень напоминает древнегреческую пьесу с длинными монологами героев вместо хора (все это он недавно слышал в антракте по Радио-3).
— Откуда ты это взял? Слушал Радио-3?
— Ничего подобного.
— Во всяком случае, поверить не могу, что кто-то способен вот так, ни с того ни с сего, спятить от ревности.
— Люди же не медузы, — заметил Джек.
Темза настойчиво катила свои воды, невзирая на непокорные придонные течения. Мимо прошагала пара вооруженных полицейских, готовых прикончить еще одного ни в чем не повинного бразильца, если тот сунется в метро. Милли подхватила эту тему, надеясь просветить Ланса с Рексом, больших любителей оружия. Они пешком дошли до станции метро «Банк», потом пересели на Северную линию и поехали в Хэмпстед. Милли теперь очень неодобрительно относится к такси, да и к самолетам тоже. Джеку хотелось обсудить ее чересчур откровенные речи при его так называемых коллегах, но не хватало духу начать разговор, хотя это желание точило его, не давало покоя. Наверно, после той сцены он упал в их глазах.
Сидя в тряском, грохочущем поезде, они почти забыли про страх, а когда вспомнили, то сама мысль о страхе показалась нелепой. Людей в вагоне было меньше, чем до терактов. Сидящий напротив молодой парень читал «El Codigo Da Vinci»[76]; от его головы проводки шли к айподу, из которого доносилось ритмичное, разъедающее слух шипение — спятить можно.
Отвратительное шипение разъедало блестящий металл шекспировской пьесы, с которым Джек вышел из театра. В миксере общества отходы человеческих талантов превращаются в мерзкую коричневую жижу, поганящую впечатление от Шекспира. Если бы здесь и сейчас взорвалась бомба, Джек отправился бы на тот свет с нестерпимым ощущением гадливости. Он улыбнулся близнецам и Милли, глядя, как мотает и подбрасывает их при каждом толчке неровно идущего поезда.
Сама мысль о том, что вагон может превратиться в шар огня, казалась полной нелепицей; потом почему-то вспомнились полярные льды. Тают себе беспечно, раскалываются и рушатся, будто им лень сделать даже маленькое усилие. Как называется это явление? Раскол? Откол? Впрочем, вероятность наводнений, конца света, массового мора всего живого тоже кажется ничтожной. Однако подобные повороты событий не менее реальны, чем его собственные руки, лежащие у него на коленях. Под громыхание мчащегося в земной толще поезда Джек внимательно посмотрел на руки. Этими пальцами он трогал Кайю, всю и везде, в ее самых интимных местечках. Но здесь и сейчас прошлое кажется нереальным. На пальцах не осталось и следа.
Потому что все это было в прошлом, оно закончилось, и даже последний отзвук аплодисментов растворился в тишине. Главное, размышлял он, — чувствовать и думать одновременно и с максимальным напряжением, не допуская, чтобы идея вытесняла чувства, и наоборот. Но куда денешься от нескончаемых помех? И нескончаемого разрушения. Пярта спасала популярность, ученые мужи его не донимали. Пустопорожнее теоретизирование — постмодернистское или любое другое — вконец искалечило университеты (Говард, впрочем, иного мнения). Никто уже не признается в том, что испытывает какие бы то ни было эмоции: чувства теперь под подозрением. А теоретикам, как и хирургам, чувства вообще не знакомы.
В то же время даже вполне приличные композиторы не стесняются ради популярности опускаться до откровенной халтуры. Под халтурой понимается любой фальшак в блестящей обертке, все выхолощенное или пущенное на поток, а то и откровенная халтура, рассчитанная на пьяное быдло. Хорошая рок-музыка способна дойти до самого сердца, дело здесь вовсе не в трудности, сверхсложности сочинения. Взять хотя бы его любимые «Песни-размышления», которые поют на границе Нигерии и Камеруна. Еще в начале семидесятых их записал на магнитофон какой-то этнолог. Джек часто и охотно их слушает. Вот это — человечная музыка. Ее человечность родилась под звездным небом. За голосами поющих, за треньканьем примитивных щипковых инструментов слышится стрекотанье кузнечиков и ощущается тяжесть африканской ночи. Но ту музыку от нынешней, здешней, отделяет целый лабиринт из приемов, знаков, из истории, призванной произвести определенное впечатление, и из людей типа матери Эндрю, которые церберами стоят на входе и не пускают чужаков.
Почаще бывать в лесу или на горной вершине — вот что ему необходимо.
А еще необходимо помочь Кайе и ее сынишке. Только очень страшно решиться. Страшно потерять то, что у него есть. Об этом и речи быть не может.
Даже думать об этом не хочется.
А прошлой ночью ему снова приснилась Кайя. Но уже не такая злобная, как прежде. Они вдвоем, без малыша, поехали в Кенвуд на концерт, но там произошла какая-то ошибка: на сцене несколько престарелых африканцев в одних набедренных повязках распевали «Песни-размышления». Лужайки постепенно заполнялись людьми и сумками-холодильниками, гомон нарастал. Джек не выдержал и, вскочив на ноги, заорал, призывая всех замолчать. Его родители тоже были там и укоризненно качали головами. На тропинке появилась Милли в сопровождении Говарда и учителя, которого Джек помнит по начальной школе в Хейсе; тогда у него на подбородке алел здоровенный, зрелый чирей. Теперь нарыв исчез. Все трое шли под ручку и были сильно навеселе.
Потом Кайя пропала. Джек забрел по колено в озеро и, проснувшись в полумраке спальни, на миг решил, что находится на Хааремаа и слышит, как потрескивают нагретые солнцем сосны.
С тех пор как он видел мальчика, прошло почти две недели.
Говард больше не звонил. Следовательно, малыш ничего не сказал про него матери, а если даже и сказал, то до нее не дошло, что речь идет о Джеке Миддлтоне. В перерывах, когда он не работал над своими сочинениями, не занимался с учениками и не слушал сверчка — его мягкие, незавершенные паузы и короткие песенки, его сухой перестук, будто в добродушный невозмутимый репортаж врывается стаккато, исполняемое на полой деревянной колоде, — Джек пребывал в замешательстве. Когда он не был увлечен