пирога.
— Верно, добрый Уилкин, — согласилась Эвелина. — Отдохни и ты, доверь мне этот пост до прихода смены. Я не могу спать, если бы даже хотела, и не стала бы, если бы могла…
— Благодарю, госпожа, — сказал Флэммок. — Оно и правда, тут важный пост и до смены осталось не более часа. А я бы пока подремал, а то глаза так сами и закрываются.
— Ах, отец! — воскликнула Роза, смущенная бесцеремонностью своего родителя. — Вспомни, где ты и кто перед тобой!
— Да уж, мой добрый Флэммок, — укоризненно произнес монах, — в присутствии благородной норманнской девицы не пристало снимать плащ и надевать ночной колпак.
— Оставьте его, отец мой, — сказала Эвелина, которая в другое время улыбнулась бы при виде готовности, с какой Уилкин Флэммок, еще прежде, чем монах договорил эти слова, завернулся в свой широкий плащ, умостил на каменной скамье свое дородное тело и приготовился вкушать сон. — Церемонии, — продолжала Эвелина, — хороши для мирных времен. Когда кругом опасность, опочивальней пусть служит воину любое место, где он может хотя бы час отдохнуть; а трапезной — любое место, где он может найти пищу. Посидите с нами, отец мой, и помогите нам скоротать эти тревожные часы.
Монах повиновался; но как ни хотел он найти слова утешения, богословская ученость не подсказала ему ничего, кроме покаянных псалмов. Он читал их, пока усталость не взяла верх и над ним; тогда он сам совершил то же нарушение приличий, в каком обвинял Уилкина Флэммока, и задремал на полуслове.
Глава IX
— О ночь! — в слезах она сказала, —
О ночь, предвестница всех бед,
О ночь! — она в слезах сказала, —
Но мне еще страшней рассвет!
Усталость, которая свалила с ног Флэммока и монаха, не ощущалась обеими девушками, ибо сильнее усталости была тревога; они то вглядывались в едва различимую даль, то поднимали взор к светившим над ними звездам, точно желая прочесть по ним, что сулит завтрашний день. Это было меланхолическое зрелище. Деревья и поле, холм и равнина едва виднелись в неверном свете; вдали их глаза с трудом различали одно или два места, где река, почти всюду скрытая деревьями и высокими берегами, открывалась звездам и бледному полумесяцу. Все было тихо, не считая журчания вод; лишь изредка доносились из полночной тишины отдаленные звуки арфы, означавшие, что кто-нибудь из валлийцев все еще предается любимому развлечению. Из этой дали звуки арфы казались голосом незримого духа; они звучали для Эвелины с неумолимой враждебностью, пророча войну и бедствия, плен и смерть. Другими звуками, нарушавшими тишину, были шаги часовых или стенания сов, которые как бы оплакивали гибель башен, где они издавна гнездились.
Но и само окружающее спокойствие тяжким бременем ложилось на несчастную Эвелину; сильнее, чем шум и кровавое смятение прошедшего дня, оно заставляло ее ощущать нынешнее бедствие и бояться грядущих ужасов. Она то вставала, то садилась, то ходила вдоль башенной площадки, то замирала, неподвижная как статуя, словно пыталась отвлечься от наполнявших ее печали и тревоги.
Наконец, взглянув на монаха и на фламандца, крепко спавших под сенью зубчатой стены, она прервала молчание:
— Мужчинам легче, милая Роза, — сказала она. — От тревожных мыслей они находят забвение в усиленном труде или в крепком сне, который за ним следует. Их могут ранить или убить; но нам, женщинам, достаются душевные муки, более тяжкие, чем телесные страдания. Терзаемые нынешними бедами и ужасом перед бедами грядущими, мы при жизни словно умираем смертью более мучительной, чем та, которая разом прекращает все страдания.
— Не предавайтесь унынию, благородная госпожа, — успокаивала ее Роза. — Будьте такой, как вчера, когда вы ухаживали за ранеными, за немощными старцами, заботились обо всех, кроме себя, и даже подвергали свою драгоценную жизнь опасности под градом валлийских стрел, если это могло вселить мужество в других; а я в то время — какой стыд! — могла только дрожать, плакать и изо всех сил удерживаться, чтобы не кричать так же дико, как валлийцы, и не стонать, как наши друзья, раненные их стрелами.
— Увы, Роза! — отвечала ее госпожа. — Тебе можно предаваться страху и отчаянию, у тебя есть отец, чтобы защищать тебя и сражаться за тебя. А мой добрый и благородный отец лежит мертвый на поле битвы, и мне остается только поступать достойно его памяти. И только сейчас, вот в эти минуты, я имею право вспоминать и оплакивать его.
Говоря это и не имея больше сил сдерживать дочернюю скорбь, она опустилась на каменную скамью, шедшую вдоль зубчатого парапета, и зарыдала, повторяя:
— Его нет, его больше нет на свете!
Бессознательно сжимая в руке оружие и опираясь о него головой, она впер вые за все время плакала, проливая обильные слезы, так горько, что Роза испугалась, не разорвется ли у бедняжки сердце. Любовь и сочувствие подсказали Розе лучший способ утешать Эвелину. Не пытаясь остановить поток слез, она села возле плачущей и, взяв ее бессильно свисавшую руку, стала прижимать ее к своим губам и к груди. То покрывая эту руку поцелуями, то орошая слезами, она выражала свою горячую и смиренную преданность. Чтобы произнести слова утешения, ждала более спокойной минуты; ждала в такой тишине и молчании, что под бледным светом луны эти две прекрасные девушки казались скорее изваяниями, созданными неким великим скульптором, чем существами, чьи сердца еще бились, а глаза способны были проливать слезы. Невдалеке от них, простертые на каменных ступенях, фламандец в блестящих латах и отец Альдрованд в своей темной одежде могли быть приняты за тела тех, кого оплакивали эти прекрасные статуи.
Прошло немало времени, прежде чем печаль Эвелины немного утихла. Судорожные рыдания сменились глубокими, долгими вздохами, а слезы лились все тише. Ее любящая наперсница, пользуясь этим затишьем, попробовала взять из рук своей госпожи копье.
— Дайте мне, милая госпожа, — попросила она, — побыть немного часовым вместо вас. Уж я, наверное, в случае опасности сумею крикнуть громче.
Говоря так, она осмелилась обнять Эвелину и поцеловать ее. Единственным ответом ей была молчаливая ласка, благодарившая девушку за старания утешить. Так оставались они некоторое время — Эвелина, подобная стройному тополю, и Роза, прильнувшая к своей госпоже, точно обвившаяся вокруг него повилика.
Но вдруг Роза почувствовала, что юная госпожа вздрогнула в ее объятиях. Крепко сжав ей руку, Эвелина прошептала:
— Слышишь?
— Я слышу только уханье совы, — робко ответила Роза.
— А мне слышатся отдаленные звуки, — сказала Эвелина. — Чу! Вот они снова! Посмотри со стены, Роза, а я разбужу священника и твоего отца.
— Милая госпожа, — проговорила Роза. — Я не смею. Что за звуки, которые слышны лишь одним ушам? Вас обманывает журчанье воды в реке.
— Я не стала бы напрасно подымать тревогу, — сказала Эвелина, — или будить твоего отца, которому так нужен сон после его трудов, если бы то было лишь мое воображение. Но сквозь журчанье воды я снова слышу звяканье, словно работают оружейники и кузнецы, бьющие в наковальни.
Роза вскочила на каменную скамью и, откинув свои тяжелые белокурые косы, приложила, чтобы лучше слышать, руку к уху.
— Да, слышу! — вскричала она. — И звуки эти все ближе! Будите их, ради Бога! Будите немедленно!