закоренелому злодею; его заковали в цепи и кормили самой грубой пищей; единственным смягчением его участи было то, что ему предоставили томиться в отдельной темнице, вся жалкая обстановка которой состояла из постели, сломанного стола и стула. В углу, чтобы напоминать ему о близящейся участи, стоял гроб с изображенными на нем собственным его гербом и инициалами; в другом углу находилось распятие, призванное внушать ему, что за пределами мира, который ему скоро предстояло покинуть, есть иной. В железную тишину его тюрьмы не проникали никакие звуки и никакие слухи о готовящейся ему судьбе и о судьбе его друзей. Обвиняемый в том, что с оружием в руках восстал против короля, он подлежал военному суду и мог быть казнен без такой формальности, как судебное разбирательство; более мягкого приговора он себе и не ожидал.
В этой мрачной темнице Дамин пробыл около месяца; как это ни покажется странным, здоровье его, ослабленное ранениями, несколько окрепло — то ли вследствие строгого воздержания в пище, то ли потому, что уверенность, даже самая печальная, многими переносится легче, чем лихорадочные колебания между страстью и долгом. Но срок его заключения явно близился к концу; его тюремщик, угрюмый сакс самого низкого звания, до тех пор почти с ним не говоривший, предупредил его о скорой смене жилища; тон, каким это было сказано, убедил узника, что времени терять нельзя. Он попросил, чтобы к нему допустили священника; тюремщик, хотя и удалился ничего не ответив, всем видом своим показал, что просьба будет удовлетворена.
На следующее утро, в необычно ранний час, загремели дверные болты и засовы, и Дамиан пробудился от неспокойного сна, длившегося не долее двух часов. Он устремил взгляд на медленно отворявшуюся дверь, ожидая увидеть палача с его подручными. Но тюремщик впустил плотного человека в одежде паломника.
— Тюремщик, ты привел ко мне священника? — спросил несчастный узник.
— Спроси лучше у него самого, — ответил угрюмый страж и тотчас удалился.
Паломник остался стоять, повернувшись спиною к маленькому окошку, а вернее щели, слабо освещавшей темницу, и пристально глядя на Дамиана, который сидел на своей постели; его бледное лицо и спутанные волосы были в печальном соответствии с его тяжелыми оковами. Он также смотрел на паломника, хотя при слабом свете мог только различить, что пришедший был стар, но еще крепок, что на шляпе его прикреплена морская раковина в знак того, что он переправлялся через море, а в руке он держал пальмовую ветвь — свидетельство посещения Святой Земли.
— Benedicite[29], преподобный отец, — произнес несчастный юноша. — Вы, верно, священник и пришли облегчить мою совесть?
— Я не священник, — ответил паломник, — и я принес тебе дурные вести.
— Вы принесли их тому, кто давно не ждет добрых вестей, и принесли в стены, которые, должно быть, не слыхали их никогда.
— Значит, тем смелее я сообщу их тебе, — сказал паломник. — Те, кто страждет, лучше переносят дурные вести, нежели те, кого эти вести застают среди довольства и счастья.
— Но даже страждущим страшны муки неизвестности, — сказал Дамиан. — И я молю вас, почтенный паломник, скорее сообщить мне самое худшее. Если вы пришли объявить смертный приговор этому бедному телу, пусть Господь смилуется над душою, которую из него насильственно исторгнут!
— Такого поручения у меня нет, — сказал паломник. — Я прибыл из Святой Земли и скорблю, что застаю тебя в такой беде, ибо сообщение мое было предназначено человеку свободному и богатому.
— О моей свободе, — вздохнул Дамиан, — пусть скажут мои оковы, а все богатство заключено в этих стенах. Но что за вести вы принесли? Если моему дядюшке, а я боюсь, что речь пойдет о нем, нужен мой меч или мое состояние, то заточение и беспомощность сделаются для меня еще горшей бедой, ибо не позволяют мне помочь ему.
— Твой дядюшка, юноша, — продолжал паломник, — попал в плен, а вернее в рабство, к великому Султану. Он был взят в бою, где выполнил свой долг, однако не сумел предотвратить поражение христианского войска. Его захватили в плен, когда он прикрывал отступление этого войска и при этом, на свою беду, собственной рукой убил Хассана Али, любимца Султана. Жестокий язычник велел заковать благородного рыцаря в цепи еще более тяжелые, чем твои; по сравнению с темницей, куда его заточили, твоя показалась бы дворцом. Сперва басурман решил предать доблестного коннетабля самой страшной смерти, какую могли придумать его палачи. Но молва донесла до него, что Хьюго де Лэси обладает большой властью и богатством, и он потребовал за него выкуп в десять тысяч византийских золотых монет. Твой дядя ответил, что уплата такой суммы совершенно его разорит и вынудит расстаться со всеми владениями; кроме того, ему нужно время, чтобы превратить их в деньги. Султан сказал, что ему безразлично, будет ли такой пес, как коннетабль, жирен или тощ, и что он настаивает на выплате всей суммы. Однако согласился получить деньги в три срока, при условии, что вместе с первой их частью и впредь до выплаты остального ему отдадут в заложники ближайшего родственника и наследника де Лэси. На этих условиях он соглашается отпустить твоего дядю на свободу, как только ты прибудешь в Палестину и привезешь золото.
— Вот когда я действительно могу назвать себя несчастным! — сказал Дамиан. — Я не в силах доказать мою любовь и благодарность моему благородному дядюшке, который мне, сироте, заменил отца.
— Это, конечно, станет для коннетабля тяжким разочарованием, — сказал паломник. — Он особенно стремится вернуться на родину, чтобы вступить в брак со своей невестой, девицей известной и красотою и богатством.
Дамиан вздрогнул так, что зазвенели его цепи, но ничего не сказал.
— Не будь он твоим дядей, — продолжал паломник, — и не слыви мудрым человеком, я сказал бы, что его намерение весьма неразумно. Каков бы он ни был, когда покидал Англию, после двух лет на палестинской войне, да еще года пыток и лишений в темнице у басурман, жалкий из него будет жених.
— Молчи, паломник, — повелительно сказал Дамиан де Лэси. — Не тебе осуждать столь благородного рыцаря, как мой дядя, а мне не подобает слушать твои осуждения.
— Прошу прощения, юноша, — промолвил паломник. — Ведь я имел в виду твою же выгоду. А выгода твоя отнюдь не в том, чтобы у дяди твоего появился прямой наследник.
— Замолчи, мерзавец! — крикнул Дамиан. — Моя темница стала мне еще отвратительнее из-за того, что ко мне впустили подобного советчика, а цепи тяготят меня еще более потому, что не дают мне покарать его. Прошу тебя, уходи!
— Я уйду не прежде, чем услышу твой ответ дяде, — сказал паломник. — Моя старость презирает твой юный гнев, как скала презирает пену ручья, который об нее разбивается.
— Передай дяде, — сказал Дамиан, — что я в тюрьме, иначе приехал бы к нему, и что я нищ, иначе отдал бы ему все, что имею.
— Подобные благородные намерения можно легко и смело провозглашать, — сказал паломник, — когда знаешь, что их нельзя доказать на деле. Но если бы ты узнал, что тебе возвращены и свобода и состояние, я уверен, что ты еще поразмыслил бы, прежде чем выполнять то, что так бойко обещаешь.
— Прошу, оставь меня, старик, — сказал Дамиан. — Тебе меня не понять. Уходи и не добавляй к моим мукам оскорблений, за которые я не могу с тобой рассчитаться.
— А что, если бы в моей власти было сделать тебя снова свободным и богатым? Может быть, тогда тебе захотелось бы забыть то, что сейчас похваляешься сделать? На мою скромность можешь положиться. Никто не узнает от меня, какая разница была в чувствах у Дамиана в цепях и Дамиана на свободе.
— Что означают твои слова? Или ты, быть может, только терзаешь меня? — спросил юноша.
— Нет, — ответил старый паломник, доставая из-за пазухи пергаментный свиток, скрепленный тяжелой печатью. — Узнай, что твой родственник Рэндаль случайно убит, а его коварные козни против коннетабля и тебя обнаружены. Король, чтобы вознаградить тебя за перенесенные страдания, прислал тебе полное прощение и жалует тебе третью часть обширных владений, которые по смерти Рэндаля становятся собственностью короля.
— Значит, король возвращает мне также свободу и все права? — воскликнул Дамиан.
— Да, с этой самой минуты, — сказал паломник. — Взгляни на этот пергамент. Вот королевская подпись и печать.
— Мне нужны доказательства более верные. Эй! — громко крикнул Дамиан, зазвенев при этом цепями. — Сюда, Доггет, сын саксонского волкодава!