Спасибо, Вера, за эти строчки. Ты еще уверена, что Бог будет тебя слушать! Значит, не такая грешница, как я…
Я встала, умылась попеременно холодной и горячей водой и села за стол. Хорошее начало будет для письма, подумала я. Взяла ручку и стала писать Саше письмо, от руки. Все-таки написанное на компьютере письмо — это не письмо. Так, суррогат.
«Саша, в какой момент тебе вдруг показалось, что мир — это огромный бордель, где ты можешь свободно выбирать женщин, приходить-уходить, на глазах у всех?
Отчего это, Саша? Ты стал богатым? Ты — хозяин жизни? Или тебе страшно — приближается старость, и ты хочешь все успеть?
Или просто — ты заполняешь пустоту, которую никак и ничем не можешь заполнить?
Мне казалось, чего проще — заполни пустоту нашей любовью, нашей с Варей нежностью. Подумай — так ли много людей в мире, которым мы по-настоящему нужны?
Так ли много женщин, способных простить тебе то, что ты вытворяешь?
Так ли много у тебя детей, в конце концов, чтобы легко отказываться от радости быть отцом? Что-то я не слышала историй о счастливых субботних папах и об их счастливых детях…
Саша, не в моих правилах учить.
Но спрошу тебя напоследок: а как же — душа, Саша? Что там останется? Лживые глаза случайных женщин и влажная неразбериха тел, чужих, разных?
Или душа сейчас не главное? Ты не в это играешь?
Ну, а Бог? Он, конечно, много лишнего говорил в свое время, правда? Лишнего для нас. Зачем они нам, людям сильным и свободным, эти трудные в практике и сомнительные истины…
„А! Всё равно все помрем!“ — скажешь ты. С этой точки зрения — да, конечно».
Чем дольше я писала, тем сильнее меня увлекало это занятие. Мне казалось, что я говорю с ним, вижу, как он кивает, то вдруг морщится, словно от боли, то отворачивается, и когда поворачивается ко мне — я замечаю у него в глазах слезы. Я сама несколько раз принималась оплакивать написанное, и писала все дальше и дальше, все больше и больше…
«А вдруг будет хуже?» — думала я.
«Нет, хуже не бывает!» — отвечала я сама себе и увлеченно строчила дальше.
«…Смотри, Саша, какая чудесная фраза:
Это Ремарк, написавший много слегка устаревших и длинноватых романов, — он тоже глупец, да? Что писал, зачем — ни котята, ни смелые обладательницы разноцветных челок и фигурно выстриженных лобков его книг все равно не читают. Но не теряют от этого своего магического обаяния и привлекательности, ведь так?
А вот Евангелие, Саша:
Скорей всего, ты ее познал, свою собственную истину. И ты бесконечно свободен — в выборе женщин. Никто и ничто тебя больше не сдерживает: в напитках, в количестве съеденной пищи, которую тебе надо переварить…
Ешь, пей, совокупляйся — живем однова, помрем в одиночку, не надо — о душе! Любовь — болтовня, есть мощная эрекция — вот вам и вся любовь, будем любить снова и снова, всё новых и новых… И никто нам не указ!
Но почему же тогда так тошно по утрам, правда?»
На этом месте я попробовала прочитать написанное, с трудом справилась с собственным почерком, два-три слова перечитывала и так и так, но все равно не поняла. Ясно было: надо включать компьютер. Саша глаза ломать точно не станет. Переписала с исправлениями уже сотворенное и понеслась дальше.
«…Помнишь, как спрашивают в церкви, когда венчают: „Клянетесь быть вместе, до конца дней своих в горе и радости?“
Нет радости, если только за ней, за радостью, на пятнадцать минут приезжаешь. А как ты хотел — ребенок будет бежать к тебе с сияющими глазами, если ты решил, что в твоей жизни и душе не хватает для него места?
…Наверно, не нам с тобой переписывать человеческие законы…
Ты мне говорил: люди по-разному живут… Да, по-разному. Кто-то сады разводит, кто-то органы украденных детей продает.
Кто-то живет с одной женщиной, кто-то позволяет себе минутные слабости, а кто-то позволяет себе вообще все. Ты выбрал, ты решил, это твоя жизнь.
Как все-таки жаль, что растерянному человеку в огромном мире приходится самому решать, как жить.
Снимай шапку в церкви — не снимай, ничего не помогает. Ты — один…
…Больше нет сил, Саша. Я не хочу инфарктов и инсультов.
Ненужная, рожденная против твоей воли девочка…
Ненужная, истерзанная тобой я…
Помнишь, я сказала тебе в машине: „Я тебя люблю“. А ты молча повернулся и уехал к другой. Ты мне ответил, я тебя услышала. Я больше не скажу этого, Саша.
…И еще. Ты никогда сам, без всяких книжек, не думал — зачем пришлось Богу приходить на землю две тысячи лет назад? Если ты, конечно, веришь, что он приходил… Зачем, кому, кем все это было сказано?
Чтобы не ели человечину, чтобы не убивали без оглядки, чтобы не совокуплялись без разбора, чтобы не натирали неразумные свои органы наслаждения об животных, не для этого органы были придуманы. Для продолжения своей коротенькой жизни в вечности эти органы нам даны, Саша. Ну и, может быть, чтобы наша короткая жизнь чуть веселей была.
…Я всё понимаю. Я всё так ясно вижу сейчас. И всё равно… Больно, плохо, страшно. И всех жалко.
Это письмо — вряд ли волеизъявление. Это, скорее, крик раненого, такое вот — „А-а-а-а-а“ — на три с половиной страницы.
…И познай истину, и она сведет тебя с ума…»
Когда я закончила писать, на часах было без пятнадцати семь. Через двадцать минут будильник в телефоне заиграет «Полонез Огинского». Или нет, какой день сегодня? Четверг? Значит, «Песню Сольвейг». Я прилегла к Варьке, обняла ее, тепленькую, любимую, и уснула.
Мне приснилось лето, Варька бежит ко мне босиком по траве, у Виноградова на даче, только дача другая какая-то — вместо темного леса за забором — вокруг поле с цветами и нет никакого забора. Но я знаю, что где-то есть Саша, я его не вижу, но у меня такое хорошее чувство, такое теплое. А Варька смеется, бежит ко мне, протягивая крохотные цветки — трогательно любимые ею пухленькие, тугие маргаритки, белые, густо-розовые, малиновые…
Около десяти часов я позвонила домработнице Виноградова, удостоверилась, что она пришла к нему