еще был жив животный страх перед гестапо, и даже гром я принимала за отдаленную канонаду.
Радость пришла с цветением садов, журчанием арыка, со знакомыми и каждый раз новыми ароматами проснувшейся земли…
Ни один документальный кадр, ни одно кружевное словесное творение не могут передать того сумбурного ликования и глубинной скорби, которые, как цунами, захлестнули и вздыбили народы: люди бросались друг другу в объятья, плакали на чужом плече, кричали на разных языках – и все-таки понимали друг друга. Коренные жители на подносах и в решетах выносили припасы, припрятанные «на черный день», одаривали встречных и поперечных курагой и изюмом. У чайханы спонтанно образовывались компании, центром которых обязательно становились люди в гимнастерках.
В этом человеческом муравейнике не было ни узбеков, ни евреев, ни русских, ни людей других национальностей – это был единый великий народ, народ-победитель…
Несколько дней прошли в общей эйфории, а затем земляки эвакуанты стали собираться группами и решать свои судьбы уже отдельно: некоторым хотелось хотя бы поклониться своим печным трубам; другие ждали писем от родственников и сомневались, стоит ли трогаться из гостеприимной, обильной земли, которая спасла, в разор средней полосы России.
Нам раздумывать было не о чем: мы не могли теперь расстаться с папой и подчинялись приказу: вестовой известил, что часть поднята по тревоге, поданы бортовые машины для погрузки в эшелон. Конечный пункт пути держался в секрете.
Семнадцать суток наша часть в вагонах-теплушках двигалась сначала на север, потом на северо-запад и, наконец, четко на запад. Вот тогда-то по-настоящему раскрылся мне смысл слов песни «Широка страна моя родная, много в ней лесов, полей и рек». Товарные вагоны были оборудованы просторными нарами, а двери для доступа воздуха – поставленными поперек кроватными панцирными сетками. Импровизированные двери давали широкий обзор, и сквозь звенья сетки мы видели и верблюдов, и солончаки, потрескавшиеся от июльского зноя, и огромные колючие шары перекати-поля. На полустанках («зеленых остановках») мы набирали воду и для поддержания элементарной гигиены лезли в любую лужу или под струю водокачки, когда паровоз заправлялся. Это было так весело, если поток их пожарного крана водокачки обрушивался на головы ребятишек и самых маленьких просто сбивал с ног.
На остановках мы ничего не покупали: денег не было, на папин аттестат приходилось четыре рта. Но однажды на одной стоянке все всполошились – побежали покупать или выменивать на хлеб и мыло соль. Мамочка принесла соли целую наволочку от подушки-«думочки», но в ее ушах я не увидела золотых сережек. Может быть, мы их «проели» в годы оккупации, а я только заметила? Вообще, мы много чего «съели»: папин велосипед, мамины крепдешиновые платья, обувь из лака – «стерлинга», украшения. Но об этом никогда не вспоминали, только разглядывая старые фотографии иногда говорили, уже в восьмидесятые годы, что беличья шубка мамы, кожаное пальто и перчатки-краги папы были очень хорошего, «довоенного» качества. (Уже взрослая, я купила папе в комиссионке кожаное китайское пальто на меху и меховые перчатки, но он их так ни разу и не надел.)
По мере продвижения на северо-запад ландшафт менялся: предгорья Урала поражали величием и суровостью, зубчатый абрис вершин леса, будто огромный зеленый гребень, причесывал белые облака – кудри неба. Потом пошли белые и знакомые, пестрые и радостные картины, словно из старых сундуков достали давно забытые и любимые платья. Людской калейдоскоп менялся чаще, чем природа, но эшелон был воинский, и близко чужих не допускали. Издалека удивляло разнообразие головных уборов: одни женщины повязывали платки вокруг головы и узел делали под косами сзади, другие – под подбородком и низко надвигали платок на лоб, третьи связывали два конца одной стороны большого платка под волосами, а два других конца свободно спадали на плечи и спину. Больше мне запомнились женщины – мужчин было мало: старики или инвалиды, что меня очень пугало и хотелось побыстрее закрыть глаза или отвернуться, чтобы не видеть «дяденек-половинок на утюгах». Вот тогда мне вспоминался страшный отрывок из «Руслана и Людмилы», который я знала наизусть еще до войны: «Померкла степь. Тропою темной задумчив едет наш Руслан и видит: сквозь ночной туман вдали темнеет холм огромный и что-то страшное храпит… Найду ли краски и слова?! Пред ним живая голова!»
После таких встреч мне снились кошмары и погони: ведь в мае сорок второго года мы бежали в румынскую зону и имя мое было не Валентина Лис, а Валентина Ивановна Изотова, и его нужно было твердо помнить. (Мама специально подсылала доверенных людей спрашивать меня, как мое имя. Я ни разу не ошиблась, отвечая: «В.И. Изотова», а потом неизменно добавляла: «А Яшка Лис эвакуировался под диван».)
Поезд шел быстро. Только однажды эшелон остановился и побежали люди: они просили соли и хлеба. Мама через заграждение двери насыпала какому-то мальчишке стакан соли, на что соседки по вагону сказали, что доброта до добра не доведет. А я молча спорила с ними: даже в сказках про Бабу Ягу добро всегда побеждает, и даже сама Баба Яга добрая, потому что кому-то дает клубочек, кому-то голубка?, чтобы показать правильную дорогу.
Брест-Литовск оказался конечной остановкой и походил на большую праздничную ярмарку, по которой прошла орда Тамерлана. Это впечатление особенно укреплялось в районе вокзала, где наши воины- победители бросали то, что нельзя было переправить на родину. Как взятое в плен стадо носорогов, громоздились рояли, пианино, даже арфы! А уж брошенных лакированных детских колясок была тьма- тьмущая, и мы потом играли – представляя их танками, наезжали, таранили друг друга. Из поверженной Германии тащили фарфоровые статуэтки и многое прочее, что в разрушенном хозяйстве не могло пригодиться. (Невольно вспоминается есенинская «Анна Снегина»). Но взрослые говорили, что самые умные и ловкие везут не барахло, а чемоданы с иголками: швейными и для патефонов.
Папу моего поставили на осмотр трофейной автотехники, потому что он был командиром автороты связи. В его роте были шоферы и радисты, с ними он проверял годность «студебеккеров», BMW и «Харлеев». Однажды папа попытался посадить меня на мотоцикл и показать, как им управлять, но я очень боялась этих черных машин: ведь на них ездили фашисты с собаками-овчарками. (Я так и не смогла научиться ездить на велосипеде и на мотоцикле ИЖ, даже став взрослой: у меня плохо было с вестибулярным аппаратом. Считали, что я попала под взрывную волну, когда играла во дворе во время воздушной бомбежки Симферополя…)
Снова подходило первое сентября. Мне было уже восемь, и ждать было больше нельзя, да и война будто уже окончилась. Но опять война – война с Японией! То ли потому, что Япония была где-то далеко, или слово «война» меня так уже не пугало, я не очень вникала в ход военных событий, но песню про «Варяга» знала и пела: «Врагу не сдается наш гордый “Варяг”…» Об атомной бомбежке японских городов узнала из разговоров папы и мамы, и снова у меня появился страх.
1 сентября 1945 года я не помню, будто и не было праздника: все торопились занять место за партой, даже садились по трое. Учительницы я тоже не помню – ни ее имени, ни вида, помню только жутко твердое произношение «трапка», «бруки» и какие-то «щелкающие» звуки в шипящих. Возили нас в школу из гарнизона зимой на низких широких санях-розвальнях. Лошадка была маленькая и вся всклокоченная. К весне, когда пригрело солнышко и дорога растаяла, мы все еще ездили на санях. За нами гнались какие-то всадники и стреляли. Я их не видела, так как сидела прямо за возницей. Говорили, что нас пытались догнать «бендеровцы». Володю, сидевшего сзади, хоронили всем классом. А я смотрела и думала: «Как это – умереть? А если все умрут, как я узнаю, что я тоже умерла?»
Хотя прошел почти год со Дня Победы в сорок пятом году, мы по-прежнему играли в войну и еще в прятки, но с военным уклоном. В одном из сараев мы обнаружили шашки дымовой завесы и, не дожидаясь темноты, прятались за дымом. Очень было обидно, когда меня находили и говорили: «Ты убита!»…
…Дивизию расформировали, демобилизованные уехали. А мы, три семьи, остались ждать нового назначения. Так мы все вместе попали в Подмосковье, которое теперь стало Большой Москвой. Вот там-то, в Ватутинках, и началась моя настоящая учеба и настоящая война с теми, кто пороха не нюхал и в оккупации не был…
Я пришла во второй класс, где уже сложился свой коллектив, пришла отличницей. Это первое, что настроило класс против меня, так как на любой вопрос Полины Михайловны я поднимала руку и четко отвечала. Помню такую сцену: Беккеровский рояль и себя на кипарисовой скамеечке под ним, а над моей головой рокочущее море звуков, то радостных, то тревожных). Бабушка Вера и родители очень заботились о моем развитии и воспитании, и до февраля сорок второго года я была в семье единственным, а у