многочисленных тетушек – самым младшим ребенком. Во-вторых, моих одноклассников очень раздражала моя фамилия, и они стали меня дразнить: «Жид, по веревочке бежит!» Я несколько раз объясняла им, что я – караимка, а не еврейка, и даже немцы в оккупации нас не тронули. Тогда мои одноклассники сказали: «Значит, вы – предатели!» Вот такого оскорбления я не могла снести. Я бросилась к обидчице, и, хотя Люська Акатова была выше и крупнее меня, я свалила с ног ее, не ожидавшую атаки, на землю своим стремительным броском и била-била-била… бабушка Вера играет на рояле ногами в брезентовых английских сапогах.
Ребята стояли вокруг и оцепенело смотрели на мой приступ безграничной ярости, и никто не посмел вступиться за Люську. С того памятного дня мальчишки меня «зауважали» – я стала «своим парнем в доску». Вообще, мне с мальчишками было легче дружить: я играла с ними в футбол до пятнадцати лет, а потом они ставили меня судьей. Я поднимала штангу и хорошо прыгала в длину. Когда мы перешли в пятый класс, нас перевели в другую школу, ходить в которую нужно было через кладбище. И девчонки со мной тоже подружились, больше всех Зина Стручева, которая единственная из них приняла меня сразу в сорок пятом. (С ней я встречалась, уже покочевав с папой по другим гарнизонам и снова попав в Подмосковье, перед окончанием средней школы. А фотографию Люськи Акатовой в школьной форме с пионерским галстуком, подаренную мне в пятом классе, я храню до сих пор.)
На каждый период моей теперь уже долгой жизни, у меня было всего по одной подруге – Зина осталась первой и незабываемой. Отец ее погиб в войну, а малограмотная мама работала в солдатской столовой судомойкой, кормила своих троих детей: с работы она иногда приносила головы от селедки. Мама Зины топила печку, варила картошку в мундире, и мы, сидя на припечке, клали вареную картошку на чугун печи, чтобы шкурка картошки слегка поджаривалась, будто пеклась в костре, и с удовольствием «препарировали» головы сельди, облизывая все косточки и выгрызая мозг. Особенно радовались, если доставались головы с длинной «шеей». Хлеба было мало: еще не отменили карточки. И все равно это было счастливое время, полное надежд…
Были в моей послевоенной «пятилетке» и удивительно радостные события, касавшиеся меня лично, и грандиозные праздники для всей поднимающейся и строящейся страны: 800-летие Москвы; матч на стадионе «Динамо» с вратарем Хомичем, которого тогда называли лучшим голкипером; и военно- воздушный парад на Тушинском аэродроме, где папа купил для Светочки цветной козырек, а для меня, в целях экономии средств, мамочка заранее закоптила стеклышко. А внутри нашего детского сообщества такие волнующие памятные события: прием в пионеры; почетные грамоты «за успехи в учебе и примерное поведение» с портретами Ленина и Сталина; единственный билет на всю школу на елку в Москву для отличников; поездка в пионерский лагерь на войсковой машине с надписью на брезентовом верхе «Люди»; участие в концерте после окончания смены в лагере в Центральном театре Красной Армии в Москве. (Я очень переживала, успеет ли мама купить мне на выступление хоть какие-нибудь тряпичные тапочки вместо мальчиковых ботинок, в которых я ходила в лагере.)
И исполнение тайного заветного желания – получить на день рождения часы-штамповку, которые и чинить-то нельзя. Родители поехали за ними в Москву, а вернувшись, сказали, что часов не нашли и потому купили мне губную гармошку. Я не расстроилась: подарок есть подарок. Открыв коробочку, онемела – прыгала до потолка и долго еще не хотела надевать одежду с длинным рукавом. К часам прилагался настоящий солдатский вещевой мешок с хлебом, вареной в мундире картошкой, сушеной рыбой – воблой и ситро в слегка помятой солдатской фляжке для пикника с друзьями на берегу Десны – первые шаги самостоятельности.
Александр Кабаков
Письмо от писателя
Как почти всякий сочинитель, я высосал свое прошлое, перегнал его в тексты – так самогонщик перегоняет в отраву все, что растет в его саду. Мое послевоенное детство осталось в моих романах, главным образом в «Последнем герое» – там даже почти точно описаны обстоятельства моего зачатия – и во «Все поправимо». Да, еще были воспоминания об отце – но не о себе… Это не значит, что мои романы автобиографические, характеры героев совсем не мои, да и события многие я придумал, – но немало позаимствовал из собственной судьбы. Однако строго документального описания моей детской жизни нет и не было бы, если б не эта затея – собрать такие свидетельства разных, уже очень пожилых людей. Спешить надо, все мы на выходе…
Я родился осенью 1943 года, на переломе войны, за десять лет до смерти Сталина. Появление мое было следствием отпуска отца с фронта. Он войну – с первого дня до Кенигсберга, а потом и до победы над Японией – прошел, будучи инженером-путейцем, в железнодорожных войсках. Однажды, во время налета немецких бомбардировщиков на строящуюся его ротой рокаду, он спрыгнул в окоп, а пленные немцы, которые были приданы роте как рабочая сила, начали заваливать этот окоп шпалами, хоронить заживо вражеского офицера. Старшина роты положил их из автомата, а отец отделался контузией, получил отпуск для лечения и потом попал на формирование новой части… В госпиталь к нему добралась из эвакуации моя мать – и я возник в результате контузии, что, боюсь, сказывается до сих пор.
После рождения, младенцем, я жил в Новосибирске, куда из разных мест – из Отрошки под Воронежем, где отец работал до войны помощником начальника железнодорожной станции, из Москвы, где обитали мои тетки и дядьки – была эвакуирована вся моя родня по матери. Там мы просуществовали в бревенчатом бараке до конца войны. Никаких воспоминаний об этом, действительно великом, событии не осталось, ведь в мае сорок пятого мне не было двух лет. Хотя кое-что из времени даже более раннего помню. Например, у меня была кофточка с медными пуговицами, а на пуговицах якоря. Я ее очень любил и называл «иcпосылка». То есть, видимо, она была из американских посылок, которыми простые американцы помогали простым русским в борьбе против общего врага. Это шло помимо ленд-лиза, кроме виллисов, студебеккеров, тушенки и прочей военной помощи на государственном уровне…
Отец закончил войну старшим лейтенантом с двумя орденами Красной Звезды и без единой царапины, если не считать сломанной ключицы и сотрясения мозга от шпал. Повезло невероятно – провоевал от звонка до звонка в действующей армии и остался в живых. Повезло тогда – как потом везло не один раз – и мне: отец вернулся. Большинство-то пацанов моего и предыдущего поколения остались безотцовщиной.
Итак, шла массовая демобилизация, отца уже ждали друзья по институту инженеров транспорта, приготовили ему место в наркомате путей сообщения. Но тут СССР начал – на основе трофейных ракет «Фау-2» – создавать свои баллистические ракеты и строить первый советский ракетный полигон. Туда, в совершенно мирное и глухое приволжское село Капустин Яр, собирали служить офицеров с хорошим техническим образованием. И в демобилизации отцу отказали – партия и командование выбрали для него другую жизнь. Переподготовка в Москве (артиллерийская академия в огромном здании Екатерининского Сиротского дома) – и на полигон. А мы, мать, ее мать и я, следом за ним поехали в Капустин Яр (военные его называли кратко – Кап Яр). Ехали едва ли не месяц, в теплушке, выделенной на две офицерские семьи. Печку железную топили, варили суп, стирали белье… В Кап Яре, в быстро выстроенном военном городке, отделенном от села колючей проволокой и строгими проходными, мы прожили ни мало ни много тринадцать лет. Там я окончил школу, там в шестом классе отчаянно влюбился в свою будущую первую жену, оттуда послал в журнал «Юность» первое свое сочинение и получил первый отказ…
Два года, пока строились двухэтажные, поселкового стиля, восьми– и двенадцатиквартирные дома для офицеров, мы снимали сначала подвал под деревенским домом, где до нас держали зимой овец, а потом половину хаты, почти все место в которой занимала русская печь. В подвале, стаскивая вечером в субботу через голову гимнастерку, – всю неделю офицеры проводили на пусковой площадке, там и ночевали в вагончиках, там было много работы и спирта – усталый и не вполне трезвый отец стукался руками о глиняный потолок… Я спал с бабушкой на одной кровати. Укрывались мы с головами, потому что с потолка падали мокрицы величиной с майского жука. Еда была странная – вроде как у таможенника Верещагина из «Белого солнца пустыни». Помидоры, арбузы, дыни, пахучая баранина, огромные ахтубинские сомы… И браконьерская (кажется, понятия «браконьерство» еще не было) черная икра. За литровую банку мужики просили денег на бутылку, тогда двадцать один семьдесят за дорогую водку, так называемую «белую головку», – горлышко было запечатано белым сургучом.
А хлеба не было. Вернее, его привозили автофургоном раз в неделю, за ним выстраивались очереди во всю главную пыльную улицу, вперемежку местные бабы в выцветших ситцах и жены офицеров в